Джеффри Хоскинг. «Правители и жертвы» Москва. НЛО.2012
ВОЗВРАЩЕНИЕ УТОПИИ
Сталин оставил своим преемникам и народам СССР парадоксальное и во многом тяжелое наследство. Он вознес Советский Союз до уровня сверхдержавы, более могущественной, чем любое прежнее Российское государство. Для того чтобы сохранить это положение, он вверг страну в колоссальные расходы и массовое перекачивание талантов и ресурсов в военную сферу, оставив большую часть общества бедными и деморализованными. Он создал полицейское государство, какого также не знала российская история, изолированное от внешнего мира, заключенное в коконе узколобой идеологической догмы, отрезанное от собственного прошлого — даже во многом от советского прошлого. И, кроме того, он оставил в наследство российский имперский шовинизм и межнациональную ненависть — государство, не принимаемое балтийскими народами, многими западными белорусами и украинцами, многими мусульманами Северного Кавказа и возрастающим числом евреев, что позже подорвет попытки сохранить Советский Союз как многонациональное государство.
Ужасающие преступления Сталина против народов СССР поставили его преемников перед тяжелейшей дилеммой. С одной стороны, замалчивание его преступлений могло дать опасное оружие в руки их будущих политических противников. Это также означало опасность появления среди них еще одного, пока неизвестного, Сталина, который уничтожит их всех. С другой стороны, разоблачить Сталина и открыть всему миру его зверские преступления означало развенчать «великого генералиссимуса» — героя войны, подорвать основы идеологии, на которой строилась система, и опорочить разделяемую всеми социальную память, ту, которая вызрела за годы «социалистического строительства» и войны.
Новый первый секретарь ЦК партии, Никита Хрущев, все-таки решил, что сталинские преступления больше нельзя полностью скрывать от страны. Это нелегкое дело он взял на себя и на XX съезде партии в феврале 1956 г. выступил с так называемым «секретным докладом», который прозвучал не на открытом, а на специальном закрытом заседании, состоявшемся уже после закрытия съезда, делегаты допускались на него по особым пропускам. Их проинструктировали по приезде домой вкратце информировать коллег на закрытых собраниях и не разглашать содержание доклада среди беспартийных. Сама речь была выдержана в жестких тонах, но содержала минимум обвинений в адрес лично Сталина. Она была направлена почти целиком против волн террора, прокатившихся по стране в 1935—1939 и в 1949—1953 гг. Хрущев подробно сообщил о многих конкретных жертвах и об унижениях, которым их подвергали, перечислив при этом далеко не все аресты и казни — он назвал имена только высокопоставленных членов номенклатурной элиты. Кроме упоминания о высылках конца 1930-х и 1940-х гг., он обошел молчанием страдания простых людей. Тем самым он подразумевал, что они всего лишь простой расходный материал и что все остальные жестокие меры сталинского режима были приемлемыми и даже правильными: и объявление вне закона разных внутрипартийных оппозиционных групп в 1920-х гг., и вся программа коллективизации и раскулачивания, и закрытие церквей, и аресты и убийства священнослужителей.
Хрущев доказывал, что сталинские преступления — результат временного «культа личности» и они были ограниченными во времени и пространстве. Он внушал мысль, что партия все это время вела какое-то обособленное существование, ведя борьбу за поддержание порядка, законности и «ленинских норм партийной жизни», даже когда Сталин нарушал эти нормы и опустошал ее ряды. Он внушал своей аудитории, что партия и народ одинаково пострадали от сталинского беззакония. Другими словами, он пытался сохранить ауру партийной чистоты риз и созданный партией миф об особой ее связи с народом. Если верить ему, то и советские институты, и общественная память все еще полны жизненной силы, великая идея построения социализма фатально не опорочена преходящим помутнением разума одного вождя и партия может теперь очиститься от своих ошибок и возобновить движение к коммунизму1.
Однако, невзирая на все старания смягчить урон, Хрущев нанес страшный удар по священным ценностям памяти режима. Он обнажил кулисы, святая святых власти, и глазам открылась залитая кровью пыточная.
Секретный доклад оказался для партии, как движения искренне верующих коммунистов, на которых она и зиждилась, губительным ударом. Некоторые из ее собственных членов стали публично задавать вопрос, имеет ли она право на монополию политической жизни. На партсобрании в Ленинграде задали вопрос: «Разве культ личности не поддерживается партийной системой и почти полным слиянием правительства и партийных органов?» В Молотове (Перми) ответственный партийный работник сетовал: «Когда избираются партийные комитеты, списки для тайного голосования обсуждаются молниеносно — боже упаси кому-нибудь выставить нежелательного кандидата!» В Куйбышеве (Самаре) какой-то бесстрашный участник партийной конференции дерзнул утверждать: «Трудно представить себе, чтобы один человек мог навязать свою волю шести миллионам членов партии… Это стало возможным из-за неправильного воспитания членов партии, из-за трусости, пресмыкательства, низкопоклонства. Появились безответственные партийные начальники, ни перед кем не подотчетные, имеющие по несколько квартир, дач, получающие неограниченное количество продуктов и товаров и изолировавшие себя от партийных масс, забывшие об их нуждах».
Нелицеприятные вопросы, которые они же сами и спровоцировали, вызвали у вождей панику и настоящую ярость. Людей, усомнившихся в священных правах партии, исключали из ее рядов, поносили в средствах массовой информации как «гнилые элементы». Для того чтобы свести к минимуму ущерб, агитпроп поспешно соорудил корректирующий миф, по которому, начиная с Ленина, партией руководила плеяда сменявших друг друга вождей, причем из нее загадочно исчез Сталин. Пропагандистская машина принялась активно штамповать многочисленные портреты и статуи Ленина, посвященные ему книги и статьи, при этом лично Хрущев и его преемники позволяли себе лишь малую партию в могучем хоре восхвалений.
Сменявшие друг друга ипостаси Российской империи были уязвимыми благодаря тому, что многие из ее «колоний» оказались более развитыми, чем метрополия, и имели собственные достаточно полнокровные, но полузадавленные гражданские институты. Порожденная секретным докладом взрывная волна вызвала летом и осенью 1956 г. интеллектуальный разброд и народные мятежи против коммунистического правления в Польше и Венгрии. Волнения распространились и на прибалтийские республики, где протест вылился не только в форме антикоммунистических, но и антирусских выступлений. В ноябре 1956 г. литовцы вышли на демонстрации с требованиями свободы католической церкви, выкрикивая лозунги «Сделаем как в Венгрии!» и «Смерть русским оккупантам!». На студенческом собрании говорилось: «Мы могли бы решить жилищные проблемы в Тарту, выселив всех русских».
Вследствие того, что комсомольские собрания носили менее формальный характер, чем партийные, на некоторых из них в 1956 г. разгорались самые серьезные споры. На собрании в Ленинградском университете, например, участники ставили вопрос о снятии запрета с Ахматовой и Зощенко и о прекращении обязательных аплодисментов после речей Хрущева. Один из его участников заявил: «Мы, молодые граждане СССР, студенты и комсомольцы, хотим знать из первых рук о том, что происходит в Венгрии и Польше». Откровенные требования обеспокоили комсомольских вожаков, и они попытались перевести собрание в русло более безобидных предметов, вроде «Физики или лирики?» или «Дружба, товарищество и любовь».
Те, кто предпочитал разбираться в серьезных вопросах, отправлялись в другие места. Например, на митинги на площади Маяковского, где в 1958 г. торжественно открыли памятник поэту. Для участников митингов протеста Маяковский был фигурой приемлемой для партии и в то же время олицетворением юношеского неповиновения и бунтарства. Митинги открывались публичным декламированием его стихов. Однако постепенно выступавшие начинали говорить о тяжелых конфликтных вопросах, и сходки превращались в подобие Уголка ораторов в лондонском Гайд-парке, тогда вмешивался КГБ и собравшихся разгоняли. Юного Владимира Быковского забрали в отделение милиции, где избили, предупредив: «Чтобы на площадь Маяковского больше не ходил. В следующий раз мы тебя убьем».
Другие искали неформальные и подпольные площадки, чтобы обмениваться информацией и идеями. Некоторые излагали свое мнение в стенгазетах, которые вывешивались в университетских коридорах, а потом по приказу руководства срывались. Некоторые собирались с надежными друзьями в дискуссионных кружках, читали Гегеля, раннего Маркса, менее известные работы Ленина и источники по советской истории, о которых не упоминалось в сталинском «Кратком курсе». Или делились тем, что удавалось разузнать о событиях в Венгрии, Польше, Югославии. Эти молдые люди не были настроены антисоветски, им просто хотелось узнать правду о настоящем и недавнем прошлом, чтобы обсуждать возможные пути дальнейшего развития. Их цели были одновременно и интеллектуальными и практическими и вполне вписывались в рамки социалистического репертуара.
Новый способ выражения нонконформистских идей нашел Борис Пастернак. К этому времени он стал таким же дуайеном русских поэтов, как и Ахматова. После войны, почувствовав установившуюся на время более свободную общественную атмосферу, он принялся за новый роман «Доктор Живаго». Герой романа, врач и поэт, своим сумасбродным характером и запутанным жизненным путем никак не вписывался в идеал «позитивного героя», каковым он тогда представлялся. В 1956 г., после «секретного доклада» Хрущева, Пастернак предложил журналу «Новый мир» опубликовать роман, но редакция отклонила предложение на том основании, что произведение «пропитано откровенно индивидуалистическим духом, аполитично и отрицает коллективистские начала». Пока «Новый мир» еще рассматривал рукопись, Пастернак предложил черновой вариант романа заехавшему к нему итальянцу для передачи миланскому издателю-коммунисту Фельтринелли. Как и многие другие поступки Пастернака, этот жест был совершенно импульсивным, необдуманным, хотя нельзя сказать, что он не понимал значения такого шага, — своему гостю он заметил: «Ну, вот, вы приглашены на мою казнь». Так или иначе, Фельтринелли издал «Доктора Живаго» в 1957 г. Публикация романа и последующее присвоение
Пастернаку Нобелевской премии по литературе вызвали бурю посыпавшихся на поэта официальных нападок. Его поносили, как «Иуду», «литературного Власова», «свинью, которая гадит в собственном хлеве», и конечно же исключили из Союза советских писателей.
Пастернак был одиночкой. Он не входил ни в какие подпольные организации и сам не занимался распространением своих напечатанных на машинке рукописей среди знакомых. Тем не менее «Доктор Живаго» появлялся в квартирах советских писателей и ученых. Кроме того, текст романа читали по зарубежному радио и экземпляры напечатанной Фельтринелли книги скрытно завозили в СССР. Как само содержание романа, так и способ его распространения стали новшеством: так еще никто не пытался думать о Советском Союзе и никто не пробовал так распространять нежелательные идеи. В первые два года после этого стали появляться первые подпольные литературные журналы, вроде «Синтаксиса», «Феникса» или «Бумеранга», неумело распечатанные в нескольких экземплярах на пишущей машинке и передававшиеся из рук в руки. В них печатались стихотворения молодых поэтов, но «переиздавалась» и давно попавшая под запрет поэзия Ахматовой, Мандельштама и Пастернака. Дело было не просто в распространении запретной культуры — знакомство с текстом было знаком принадлежности к новой форме общения: «Достаточно было произнести несколько строчек любимых поэтов, и единомышленники узнавали друг друга». Получалось, что «царским жандармам приходилось читать социалистические трактаты, чтобы проникнуть в молодежные круги того времени, а теперь агенты КГБ, хочешь не хочешь были вынуждены становиться поклонниками поэзии».
Жажда вольного творчества и подлинной памяти была настолько сильной, что даже аскетическая, туманная и явно аполитичная поэзия еврейского поэта Осипа Мандельштама смогла стать символом отстраненности русской культуры от советского режима. Особенно многозначительным пропуском в контркультуру, благодаря своей элегичности и заложенному в нем протестному заряду, был ахматовский «Реквием». Родился новый способ распространения литературы, о котором с благодарностью вспоминал Владимир Быковский: «Я бы воздвиг памятник пишущей машинке… Она вызвала к жизни новую форму изданий, самиздат, — пиши сам, редактируй себя сам, цензурируй себя сам, сам себя издавай, сам распространяй, сам за это отправляйся в тюрьму». Тем не менее самиздат не был индивидуальной затеей — распечатка, дальнейшее распространение и порой чтение текстов было коллективным действием, в котором каждый рисковал попасться. Это была «круговая порука» в творческом смысле, воссоздававшая русское культурное сообщество, которое исчезло из советских «творческих» институтов.
Даже те советские граждане, которые не имели доступа к самиздату, начинали получать альтернативные источники информации. Они слушали несоветскую версию событий с помощью ставших популярными коротковолновых радиоприемников. Настраиваясь на затухающий потрескивающий сигнал русскоязычного вещания Би-би-си, «Голоса Америки» и «Немецкой волны», они ловили похожие на всплески гармоники сумасшедшего гармониста волны вещания «вражеских голосов».