Грани пушкинской свободы в лирике ХХ века (А.Блок, Б.Пастернак, Д. Самойлов)
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
А.Блок
Стихия свободной стихии
С свободной стихией стиха.
Б.Пастернак.
Благодаренье богу, ты свободен –
В России, в Болдине, в карантине…
Д.Самойлов.
Несомненно, что лирика ХХ века как целое обращена к Пушкину. Но на фоне этой неизбежной обращенности можно выделить несколько смысловых центров постоянного притяжения. Один из них – пушкинское понимание свободы, раскрывающееся поэтами ХХ века в различных аспектах, причем возможности такого разностороннего подхода задает сама пушкинская поэзия с ее движением от внешней свободы к внутренней, от политической «вольности» – к личностному «самостоянью». «Эволюция темы свободы и употребления этого слова Пушкиным показывает, как формируется индивидуальный пушкинский контекст, поэтический мир; и вместе с образованием этого мира «свобода» лишь постепенно становится вполне пушкинским словом, особой пушкинской свободой» [Бочаров, 8-9]. В трагических перипетиях ХХ века пушкинская свобода обрела черты своеобразного «исхода», поскольку речь шла о сохранении свободы поэта в условиях, принципиально ее отвергавших. Обращения русской поэзии к теме пушкинской свободы, точнее, ее афористические определения, составили целостный поэтический сюжет, основные вехи которого мы попробуем проследить.
Первую и максимально емкую формулу содержит стихотворение А.А. Блока «Пушкинскому дому» (1921), традиционно воспринимаемое как его поэтическое завещание:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе [Блок, 2, 261].
Слова, выделенные Блоком, представляют собой точную цитату из пушкинского послания «К Н. Я. Плюсковой» (1818). Контекст символичен: Блок завершает свой путь теми словами, которыми начал его Пушкин:
Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа. [Пушкин, 1, 60]
З.Г. Минц отмечает, что «образ «тайной свободы» встречается в творчестве Пушкина не раз – в том числе в хорошо известном Блоку послании «А.Ф. Орлову» [Минц, 728]:
Смирив немирные желанья,
Без долимана, без усов,
Сокроюсь с тайною свободой,
С цевницей, негой и природой
Под сенью дедовских лесов [Пушкин, 1, 74].
Что бы ни было непосредственным источником этой формулы для Блока, смысл ее безусловно расширяется в общем контексте пушкинского пути. На слова юного Пушкина ложится отсвет его позднейших размышлений о «самостоянье человека», опыт лирики второй половины двадцатых – тридцатых годов. В речи «О назначении поэта», которая была произнесена через два дня после создания стихотворения «Пушкинскому дому» и может быть воспринята как авторский комментарий к нему, Блок ставит юношеское послание Пушкина «К Н.Я. Плюсковой» рядом с предсмертным «Из Пиндемонти». Очевидно, что в сознании Блока эти стихи представляют собой не крайние точки, а единый смысловой стержень пушкинской лирики. Блока волновал не момент обретения Пушкиным внутренней свободы, а сущность этого явления. Пушкинская свобода была воспринята Блоком вне эволюции, как знание, изначально присущее поэту. Но «тайная» свобода Пушкина для Блока не равняется «личной», а превышает ее. «Эта тайная свобода, эта прихоть – слово, которое потом всех громче говорил Фет («Безумной прихоти певца»), – вовсе не личная только свобода, а гораздо большая: она тесно связана с первыми двумя делами, которых требует от поэта Аполлон. Все перечисленное в стихах Пушкина есть необходимое условие для освобождения гармонии» [Блок, 4, 418]. Источник «тайной свободы», по мысли Блока, не в самом человеке, а вне его, он связан с сущностью искусства; вот почему ее обретение не дает счастья и не спасает от «отсутствия воздуха». Как и для Пушкина, для Блока свобода – это «состояние духа, слившееся со страданием» [Грехнев, 92], которое по природе своей глубоко личностно. Неоднократно повторяемое «мы» сменяется в последней строфе лирическим «я», а окрыляющая радость «пения» – трагическим финалом молчания. Обращение к Пушкину становится для Блока оправданием и подтверждением собственного выбора:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему (выделено нами – М.Г.).
Очевидно, что когда Блок пишет о ситуации, в которой у поэта отнимают уже не внешний, а творческий покой, он имеет в виду не только Пушкина, но и себя. Именно эту личную трагедию услышала в последних блоковских строках Ахматова:
Когда он Пушкинскому Дому,
Прощаясь, помахал рукой
И принял смертную истому
Как незаслуженный покой. [Ахматова, 2, 122]
Почти одновременно с Блоком к теме пушкинской свободы обращается и Б.Л. Пастернак, но раскрывается она в совершенно ином ключе. Поворот к Пушкину в «Темах и вариациях» (от посвященной Лермонтову «Сестры моей – жизни») у Пастернака был обусловлен необходимостью оправдания неромантической концепции поэта, творящего мир в соответствии с высшим замыслом. Свобода в пастернаковском понимании – это согласие поэта со стихией, точнее – слияние в его творчестве двух изначально родных стихий.
В цикле «Темы и вариации» в качестве сюжетообразующих выступают четыре пушкинских произведения: «К морю», «Медный всадник», «Пророк» и «Цыгане». Тяготеющие к одному центру – пушкинской судьбе, они переосмысляются по законам пастернаковской «скорописи», где привычное разворачивание сюжета уступает место его торопливому «конспекту» [Хаев, 53]. «Стартовая площадка» цикла («Тема») непосредственно связана с поворотным моментом пушкинской судьбы – его прощанием с морем. Восприятие пушкинской элегии, как отмечалось комментаторами, здесь опосредовано известной картиной Айвазовского и Репина «Пушкин у моря. Прощай, свободная стихия!..» [Пастернак, 1, 762-763]. Но сам пастернаковский замысел резко противопоставлен хрестоматийной ясности картины. Исходная точка «Темы» осмысляется как центр мироздания: появление Пушкина на скале подготовлено не только историей – мифами древней Греции и «наследием кафров», но и состоянием творящего природного хаоса:
В осатаненье льющееся пиво
С усов обрывов, милей, скал и кос
мелей и миль. И гул, и полыханье
Окаченной луной, как из лохани
Пучины. Шум и чад и шторм взасос. [Пастернак, 1, 183]
Именно мотив морского шума – «сквозняка первостихии» [Бройтман, 261] – сближает в контексте «Тем и вариаций» элегию «К морю» с «Медным всадником». Здесь же подспудно прорисовываются мотивы «Пророка» («И гад морских подводный ход// и дольней лозы прозябанье») и отчасти «Цыган», также неожиданно осмысленных Пастернаком в «морском» аспекте.
Все это делает элегию «К морю» своеобразным лейтмотивом пастернаковского цикла: поэт обращается к ней в каждой из вариаций. При этом пушкинский лирический сюжет – прощание со «свободной стихией» – Пастернаком отвергнут. Напротив, море дано не как внешнее пространство, а как внутренний мир поэта. Особую роль в этом контексте приобретает образ губ, стирающий границы между внешним и внутренним, губ целующих и говорящих, вбирающих в себя и порождающих мир («На сфинксовых губах – соленый вкус// туманностей. Песок кругом заляпан// сырыми поцелуями медуз»). «Изображаемое пространство стремится к точке, и эта точка – рот, орган речи» [Хаев, 56]. Образ штормящего моря сливается с актом поэтического творения мира. Формулой этого двуединства становится афористический финал первой – «Оригинальной» – вариации:
Свобода свободной стихии
С свободной стихией стиха. [Пастернак, 184]
Эта вершинная формула подчеркнута отсутствием рифмы. «Конспект» пушкинской лирики и судьбы достигает здесь особой плотности: в двух строчках дана вся пушкинская эволюция осмысления свободы – от ранних лицейских стихов до сонета «Поэту» и «Из Пиндемонти». Здесь не только раскрывается пушкинское движение от внешней свободы к внутренней, но и точно схвачен сам момент перелома, оставшийся в подтексте финала элегии «К морю»:
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн. [Пушкин, 2, 38]
«Может быть, впервые в этом стихотворении, свобода переходит из числа дарованных человеку внешних привилегий в качество внутренней, духовной ценности» [Сурат, Бочаров, 42]. Пустоте внешнего мира («Мир опустел…») противопоставлена у Пушкина наполненность мира внутреннего («Перенесу, тобою полн»). Благодаря омонимической форме раскрывается этимологическое родство основополагающих для Пастернака понятий, природной и поэтической стихий. Пушкинская свобода в понимании Пастернака является возвращением к естественной стихии творчества. Впоследствии Пастернаку, как и Пушкину, придется поставить эту универсальную формулу под сомнение, и во «Втором рождении» он будет сознательно выстраивать свои отношения с эпохой на основании неизбежного компромисса («Столетье с лишним – не вчера, // Но сила прежняя в соблазне// В надежде славы и добра// Смотреть на вещи без боязни»). Абсолютная свобода принимает утопический характер: она мыслится как идеал и одновременно осознается невозможность его воплощения.
Постоянное обращение к пушкинскому опыту становится лейтмотивом личностного «самостояния» и у Давида Самойлова [Баевский, 111-118, Немзер, 393-394]. В основе его пушкинианства лежит органичное соединение «моцартовской» природы творчества и глубокий историзм мышления, сближающий его с автором «Медного всадника» и «Капитанской дочки». Лейтмотив самойловских поэтических и дневниковых размышлений о Пушкине – вынужденная зависимость от жизненных обстоятельств и свобода их преображения в слово. «Поэзия Пушкина есть чистое выражение духовного опыта, опыта чувств и мыслей. Он зависим, когда этот опыт накапливает, он не может его не накапливать, ибо рожден его выражать. Но выражая, он независим. Он ни к кому не обращается с жалобой или мольбой. В нем богоравное достоинство творца» [Самойлов, 2002, 1, 366].
Создание образа Пушкина в поэзии Самойлова совершалось вопреки растиражированным клише, в полемике с традиционными образами поэта-борца и поэта-жертвы. Официально-примитивные штампы «судьбы поэта» пародийно сконцентрированы в знаменитом стихотворении «Дом-музей», финал которого («Смерть поэта – последний раздел// Не толпитесь перед гардеробом…») предполагает двойное прочтение: это и последние слова экскурсовода и выражение авторской интенции. В стихах, посвященных поэтам (Пушкину, Дельвигу, Тютчеву, Фету), Самойлов неизменно стремится к созданию подлинности и внебытовой достоверности.
«Болдинская осень» была написана почти одновременно с «Домом-музеем» и представляет собой контрастную параллель к нему. Это первый самойловский опыт построения внутренней биографии поэта. Подтексты «Болдинской осени» очевидны: пушкинские письма к Н.Н. Гончаровой и П.А. Плетневу, «Дорожные жалобы», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы». В первой строфе создается та внешняя картина, в которой Болдино, в соответствии с пушкинскими письмами к Гончаровой, представляется «чудной страной грязи, чумы и пожаров» [9, 357]:
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди.
А перед ним пространные картины
И в скудных окнах долгие дожди. [Самойлов, 2006, 109-110]
С этой безотрадной картиной резко контрастирует внутренняя пушкинская жизнь с ее неожиданным счастьем и полнотой бытия. Проблема соотношения свободы и счастья – одна из ключевых в болдинских размышлениях Пушкина. Их полярность, принципиальная несоединимость постулируются им и по отношению к себе: «Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно мне было довольствоваться независимостию» [9,351]; и по отношению к своим героям (восьмая глава «Евгения Онегина»). Именно в Болдино Пушкин как никогда сомневался в возможности счастья («Счастье – это великое «может быть» [9, 366]) – и, тем не менее, в соответствии с поэтической концепцией Давида Самойлова, был счастлив.
Соединение свободы и счастья, достигнутое Пушкиным лишь «на последней черте» [Грехнев, 96], переносится Самойловым в мир болдинских карантинов:
И за полночь пиши, и спи за полдень,
И будь счастлив, и бормочи во сне!
Благодаренье богу – ты свободен –
В России, в Болдине, в карантине…[Самойлов, 2006, 110]
«Тут дана сужающаяся, смыкающаяся вокруг Пушкина цепь зависимостей: крепостная Россия, сельская глушь, карантинный кордон; и вот внутри этой многостенной тюрьмы Пушкин свободен. Он не борется за свободу, ибо нельзя получить ее извне, она изначально присуща самой личности как совокупность естественных ее проявлений; свобода – это не то, что можно взять, а то, чего нельзя отдать» [Эпштейн, 98].
Вместе с тем Самойлов, как и его предшественники, осознает, что внутренняя свобода не столько реальный выход, сколько утопическая программа. Опровержением «Болдинской осени» становится написанный через семь лет «Святогорский монастырь», в котором недавние взгляды осмысляются как самообман, поскольку обретение внутренней свободы не отменяет горечи изгнания:
Ах! Он мыслил об ином,
И тесна казалась клетка…
Смерть! Одна ты домоседка
Со своим веретеном!
Вот сюда везли жандармы
Тело Пушкина.… Ну что ж!
Пусть нам служит утешеньем
После выплывшая ложь,
Что его пленяла ширь,
Что изгнанье не томило…
Здесь опала. Здесь могила.
Святогорский монастырь. [Самойлов, 2006, 169]
Один из вероятных подтекстов «Святогорского монастыря» — пушкинская миниатюра 1836 года «Забыв и рощу и свободу…», в контексте которой «мы чувствуем песню живую и как живую силу и как горькую иллюзию» [Бочаров, 25]. Высшее счастье свободы оказывается неотделимым от трагической судьбы поэта.
Осмысление пушкинской свободы значимо для поэтов ХХ века не только как стремление приблизиться к Пушкину. Через нее как абсолютную мерку в каждом из рассмотренных случаев проявилась доминанта поэтического мировидения: блоковский трагизм, пастернаковское возвращение лирики к первостихии, самойловское ощущение творчества как счастья вопреки любым обстоятельствам.
Литература и примечания
Ахматова А.А. Собрание сочинений в 6 т. М., 1999.
Баевский В.С. Давид Самойлов. Поэт и его поколение. М., 1986.
Блок А.А. Собрание сочинений в 6 томах. Л., 1982.
Бочаров С.Г. «Свобода» и «счастье» в поэзии Пушкина // Поэтика Пушкина. Очерки. М., «Наука», 1974.
Бройтман С.Н. Русская лирика Х1Х-начала ХХ века в свете исторической поэтики (Субъектно-образная структура). М.: РГГУ, 1997
Грехнев В.А. «Самостоянье свободы» («Из Пиндемонти» Пушкина). // Болдинские чтения, 1995, с. 90-96.
Минц З.Г. Блок и Пушкин. // Минц З.Г. Блок и русская литература.
Немзер А. Поэмы Давида Самойлова//Самойлов Д. Поэмы. М.: Время, 2005, с. 355-463.
Пастернак Б.Л. Собрание сочинений в 5 томах. М., 1989.
Пушкин А.С. Собрание сочинений в 10 томах. М., 1959.
Самойлов Д.С. Стихотворения. СПб., 2006.
Самойлов Д.С. Поденные записи: в 2 т. М., Время, 2002.
Сурат И.З., Бочаров С.Г. Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества. М.: Языки славянской культуры, 2002.
Хаев Е. С. Болдинское чтение: статьи, заметки, воспоминания. Н. Новгород, ННГУ, 2001.
Эпштейн М.Н. Парадоксы новизны: О литературном развитии ХIХ – ХХ веков. М., 1998
Грехневские чтения. Сборник научных трудов, выпуск 4, Нижний Новгород, 2007, с. 28-35
|