Алекс Престон «Кровоточащий город»
«Силверберч»
Первый рабочий день начался с опоздания. Желтый галстук с голубой рубашкой или красный с белой? Решение вопроса отняло больше времени, чем ожидалось. Старичок поскользнулся на эскалаторе станции Эрлс-Корт – я помог подняться, и он тут же повис на мне, вцепившись в плечи трясущимися пальцами и тяжело отдуваясь. Часы показывали двадцать минут девятого, когда я вошел наконец в солидное административное здание на Беркли-сквер. Секретарша в приемной, узнав меня, улыбнулась, взяла мое видавшее виды пальто и направила по коридору, в конце которого обнаружился офис открытой планировки, а в нем – сгруппированные четверками столы, разделенные картотечными шкафчиками. Старинные карты на стенах демонстрировали эволюцию географии: от плоского мира, определенного походами и путешествиями Александра, Марко Поло и Магеллана, до эпохи империй и широкого красного разлива СССР. Я прошел мимо этих чахлых попыток запечатлеть облик сущего и постучал в дверь генерального директора.
Это был высокий, седоволосый мужчина с загаром в тон кожаной обивке письменного стола. Имя его – Олдос Стрингер – было выгравировано на золотой настольной табличке. Глаза ясные, проницательные; в облике что-то волчье. Неискренность не только не скрывалась, но даже выставлялась напоказ. Он походил на подавшегося в политику успешного бизнесмена. Или на плохого актера в роли такого политика в телевизионном сериале. Пил хорошие вина, содержал любовницу и жил именно так, как, по моим представлениям, и должен жить влиятельный банкир. По утрам он стремительно проносился по Беркли-сквер на своем «порше» и погружался в пучины подземной парковки. Красные подтяжки – как двойной блеф, иронически-ностальгический отсыл к восьмидесятым. В нем не было ничего стопроцентно серьезного, прочного, основательного. На полках в кабинете стояли книги, причем не только по финансам. Я заметил собрание сочинений Шекспира в переплете из красной кожи, тома Дефо и Свифта, произведения серьезных философов. На столе лежал лицом вниз томик Халиля Джебрана1, но ставить этот факт ему в упрек я не стал – все лучше, чем Библия или «Искусство войны».
Кивая в такт некоей звучащей только для него музыке, он улыбнулся и указал на стул. На столе – лампа под зеленым абажуром, на стенах те же карты. Над громадным креслом – диплом выпускника Гарварда. На приставном столике – мониторы с информационными бюллетенями «Блумберга» и «Рейтера»; повсюду фотографии блондинки, красивых светловолосых детишек и самого директора, держащего в руках рыбину размером с шетландского пони. В голосе – выработанные практикой напор и взвешенность, манера речи отрывистая, слегка суровая. Я представил его мальчишкой – голос ломается поздно, и он отчаянно пытается избавиться от следов юго-восточного говорка в какой-нибудь второразрядной частной школе.
– Добро пожаловать в «Силверберч». Этой фразой мы не разбрасываемся. Работать здесь хотят многие. Вы изучали язык и литературу. Следовательно, ничего не знаете о финансах. Принимая вас, мы рискуем. Но я люблю риск. Именно так я и приобрел все это.
Его жест включает в себя не только офис, компанию и дом в Мейфэре, но также отпуск под сенью пальм на песчаном берегу и охоту с титулованными плейбоями и красивыми женщинами.
– Здесь вы заработаете состояние. Поясню с предельной отчетливостью. Вопрос не в том, какой «порше» взять, а в том, сколько, понятно? Мы много работаем, мы изображаем умеренность, мы стильно одеваемся… Вижу, вы тоже старались, но, пожалуйста, сходите на Джермин-стрит и купите приличный костюм, потому что мы здесь производим впечатление на всех, кто с нами работает, а вы выглядите как преподаватель провинциального политеха. А теперь ступайте – устраивайтесь, представьтесь команде и добейтесь успеха. Вы нравитесь мне, Чарлз. У вас здесь все получится.
Он повернулся к мониторам, кликнул пару раз, и на них начали разворачиваться какие-то графики, а я вышел из кабинета в главный офис. С моего рабочего места открывался вид на Керзон-стрит; я видел полицейских у саудовского посольства и Гайд-Парк в конце улицы; снег начал таять, обращаясь в серую кашицу под ногами торопящихся на деловые встречи бизнесменов и ослепительных дам, спешащих – их нервная, семенящая походка вызвала в памяти суетливых, проворных птах – к своим парикмахершам и педикюршам.
«Силверберч» занимался инвестициями в бонды и займы, выпускаемые корпорациями и банками, а также в сложные финансовые структуры, весьма привлекательно выглядевшие на бумаге. Я с разинутым ртом взирал на таблицы с множеством танцующих ярких стрелок, описывавших движение наличности от ипотечной группы к специальному юрлицу, а затем к некоей структуре, объединявшей эти ценные бумаги и возвращавшей их инвестору через цепочку банков, зарегистрированных в «налоговом раю», где-то на Карибах. От всей этой экзотики кружилась голова.
Мне надлежало стать аналитиком. Аналитики занимались цифрами, просматривали многостраничные отчеты и юридические документы, просеивали многочисленные слухи, поступавшие с «Блумберга», и потом, отбросив лишнее и сведя все к одному из трех слов – покупай, продавай, держи, – давали свои рекомендации инвестиционным менеджерам.
Последние сидели на противоположной стороне зала. Их столы разделяли более высокие перегородки, их кресла были из настоящей кожи, и фотографии в серебряных рамках отражали их устремления: быть такими же, как генеральный, жить его жизнью, зарабатывать его деньги. Всем им было от тридцати пяти до сорока, все они что есть сил демонстрировали свои знания, богатство и статус и с пренебрежением смотрели на аналитиков, чьи отчеты неделями лежали у них на столах, тогда как они сами отрабатывали свинги2 и во всеуслышание, с видом знатоков рассказывали об отпусках в Новой Зеландии, о скаковых лошадях и бонусах. Они напоминали мне самых шумных и самоуверенных моих университетских товарищей, и смотрел я на них так же – с завистью и восхищением. Как и в Эдинбурге, я отчаянно хотел сидеть с ними, считаться одним из них, заимствовать и копировать их жесты, манеру одеваться и жестокую усмешку, с которой они бросали распоряжения в свои «блэкберри». Их богатство – непробиваемый щит. Возглавляли отдел Дэвид Уэбб и Бхавин Шарма, два бывших правительственных трейдера, жестко конкурировавших между собой и постоянно выискивавших возможность переплюнуть друг дружку в глазах генерального директора и рынка.
Мой рабочий стол оказался по соседству со столом старшего аналитика, обладателя пышной бороды, как у древнего русского мореплавателя. Он часто кашлял в платок, оставляя на нем кровавые пятна. Изредка разговаривал по телефону с женой и своим врачом – вполголоса, сдавленным полушепотом. Именовался он Колином, но все звали его «Бородач». Еще в нашей команде был грек, Яннис. Парню позабыли установить регулятор громкости, и, разговаривая, он неизменно орал так, словно находился на палубе авианосца. Разговаривая, он махал руками, даже той, в которой держал телефон, и трубка то удалялась от рта, то возвращалась, что производило на слушавшего странный допплеровский эффект.
Еще в нашей команде был солидный, уже немолодой мужчина, игравший на баритоне. По средам ему приходилось уходить пораньше – на репетиции группы. Багровый цвет лица и нос с темными прожилками полопавшихся сосудов делали его похожим на запойного бродягу. Волосы у него были легкие, как пух, и пахло от него старыми книгами и корнеплодами. Ну и наконец была в нашей группе американка с большими карими глазами. Звали ее Мэдисон, и она предпочитала безобразные коричневые костюмы и выпивала столько кофе, что к концу дня передние зубы становились одного цвета с глазами и костюмом. Мэдисон была умна, внимательна, серьезна и неразговорчива. Волосы она убирала назад и туго прижимала черным ободком, выбивались лишь несколько прядей на висках и над глазами. Ободок натягивал кожу лица, придавая Мэдисон сходство с испуганным лемуром, выглядывающим из листвы.
В первый же день Бородач дал мне почитать книгу Дэниела Ергина «Добыча» и я, узнав кое-что о нефтяном бизнесе, взялся за анализ нефтепроводных компаний Каспийского моря. Глядя в окно, я представлял себя в бакинском отеле с видом на негаснущие нефтяные факелы. Сама работа была невыносимо скучной и отупляющей; я корпел над финансовыми документами и сведениями о движении денежной наличности, засиживаясь порой до глубокой ночи. Просматривая ежегодные отчеты за последние пять лет, я хватался за голову, не понимая смысла оптимистических разглагольствований, коими председатель предварял каждую публикацию. Как могло случиться, что бизнес, набирая год от года силу, внезапно рушился, и все летело в тар-тарары, за исключением отважного и благородного олигарха, остававшегося у руля компании, чтобы провести ее через лихолетье грозных испытаний. В операционных сводках, поступавших из Конго, Суринама и Индонезии, сообщалось о взрывах и обрушениях нефтепроводов и экономических последствиях этих событий, но никто не принимал в расчет голодных женщин, которые, глотая слезы, собирались у ворот нефтеперегонного комбината и ожидали, оттесняемые охраной, вестей о своих мужьях.
В «Силверберче» с присутственным временем все было строго. С приближением вечера первого рабочего дня я собрал лежавшие на столе бумаги, а когда стрелка часов в правом нижнем углу монитора подползла к семи, выключил компьютер. Бородач поднял голову и глянул на меня поверх полукруглых очков.
– У тебя на сегодня что-то намечено, Чарлз? – спросил он своим негромким, свистящим голосом. – Не хочешь еще почитать? У нас тут принято задерживаться, хотя бы пока генеральный не отчалит. Взгляни, может, на последние отчеты «Шелл», буду признателен за информацию по текущим показателям. Когда я смотрел в последний раз, там не хватало данных по росту добычи в Заливе. Закинься кофе, если сдуваешься.
Я просидел за столом до десяти, пока не ушел Бородач. Дал ему еще пять минут форы и с затуманенными глазами поплелся к метро.
Во время обеденных перерывов и долгими вечерами, когда я сидел за столом, оправдывая свой прием на работу, но не имея сил взяться за новое дело, я строил планы на будущие бонусы. В те, первые, дни я ненасытно вожделел денег, атрибутов богатства – машин и домов, – которые показывали бы людям, что у меня все получилось. Я часами лазал по веб-сайтам крупнейших агентств недвижимости – «Найт Фрэнк», «Хэрродс истейтс», «Хэмптонс интернэшнл». Установив минимальную планку на миллион и не ограничивая себя верхним пределом, я бродил по загородным домам с их площадками для сквоша, выгонами и огороженными садами. Прогуливаясь потом по Беркли-стрит с сигаретой в замерзших пальцах, поглядывая в витрину «Джек Баркли», я представлял, как прибываю на вечеринку в черном «бентли-континентал» и иду под руку с Веро мимо наших эдинбургских друзей, а те уже выстроились в почетный караул, прослышав о моих последних финансовых успехах, и приветствуют нас аплодисментами. И столь сладки, столь прилипчивы были мечты о материальном достатке, столь соблазнительна картина, на которой я представал владельцем благородных старинных поместий, что мне стало казаться нормальным – засиживаться на работе допоздна.
Я наблюдал за тем, как работает Дэвид Уэбб. Болтался у принтера, что стоял позади его стола, слушал, как он заключает сделки и закрывает торги, ловил проскальзывающий в голосе яд. Я мечтал научиться разговаривать так, как он: сухим, жестким тоном раздавать указания трейдерам и повергать в трепет сотрудников инвестиционных банков. Однажды я стоял у принтера, когда он провернул сделку, принесшую компании десять миллионов фунтов.
– Что? Только не отступайте. Для вас это охренеть какая сделка. Не мне напоминать о том, что мы с вами смогли за этот год. О том, насколько важны эти отношения для вашей, на хер, карьеры. Так что повышайте цену до той, что называли вчера, и мы отметим это дело сегодня за ужином. Я угощаю, тащите жену. По рукам. Отлично. Отлично, мать вашу. Я было засомневался в вас, Дэнни, но яйца у вас что надо, верняк.
Мечта стать инвестиционным менеджером, жить так, как живут они, окружить себя защитным панцирем не давала покою, гнала вперед, подстегивала, и я оставался на работе, чтобы закончить еще один отчет, составить еще одну таблицу, проанализировать еще одну сделку и только потом идти домой.
Мы все много работали. Даже Генри, чуть ли не каждый вечер отправлявшийся собирать материал для фоторепортажа. Глаза у него запали, щеки ввалились, словно сочувствие к бездомным требовало телесных жертв. Веро возвращалась не раньше полуночи; она заглядывала ко мне в комнату и улыбалась усталыми глазами. Губы ее едва заметно дрожали, выдавая чувства к ненавистной работе. Иногда она присаживалась на краешек кровати, откидывалась на мои колени и сидела, сглатывая слезы, измученная и разбитая. Я обнимал ее и осторожно растирал поникшие плечи, а она говорила – тихим, убитым голосом человека, который не в силах больше смотреть в зеркало.
– Я так устала, Чарли. Мне так все осточертело. Я… я, блядь, терпеть их не могу. Этих партнеров, которые сидят целый день и балду пинают, а потом, в четверть восьмого, когда я уже подумываю смыться, швыряют на стол пачку бумаг. У меня нет даже времени, чтобы поесть по-человечески. Пицца да что-нибудь из китайской забегаловки… у меня от них сердце начинает скакать, я просто чувствую, как весь этот жир растекается по венам. Я сижу над документами, пока в глазах не потемнеет, и сил уже не остается, и тогда начинаю плакать, и другие стажеры смотрят на меня, как на сумасшедшую, а мне уже наплевать.
Сегодня работала с одной коллегой. Милая женщина, уже не молодая, с пышной прической, как носили в восьмидесятые, и все такое. Помогла с документом, в котором я ничего не понимала. У нее двое маленьких детей – стол заставлен их фотографиями, в кабинете детские рисунки на стенах. Единственный кабинет, в котором есть что-то яркое, какой-то цвет. Я сидела у нее, мы оформляли какую-то сделку по бондам, и тут приходит письмо с указаниями, что нужно приготовить к понедельнику. Она открыла, а я заглянула ей через плечо – боже, сколько же работы. От нас потребовали приготовить за выходные целый проспект. Я посмотрела на нее и вдруг увидела, что она плачет. Бедняжка не видела малышей прошлый уикенд и теперь не увидит в этот. Она попросила меня выйти, а сама целый час сидела одна, уткнувшись лицом в руки.
Я приоткрыл окно, и мы закурили. Веро закончила раньше и запустила окурок в темный двор.
– Мне так одиноко, Чарли. Порой хочется, чтобы мы снова были вместе. Чтобы кто-то был рядом. Какие у тебя глаза сегодня. Чудесные. Такие застенчивые… прекрасные. Неудивительно, что в университете в тебя влюблялось столько девчонок. И я тоже.
Она замолчала. Я потянулся, провел ладонью по нежному изгибу талии, убрал с лица волосы, поцеловал и ощутил горячий, жадный пульс ее губ. Она опустила голову мне на плечо и крепко обняла. Я чуть повернулся, скрывая эрекцию, и тоже обнял ее, вложив в объятие всю свою любовь. Веро отстранилась.
– Я люблю тебя, Чарли. Когда-нибудь мы будем вместе. Я в этом уверена. Крепких снов, милый.
Я уснул, и ее последние слова остались в голове, как записка, сложенная и убранная в особый ящик, куда я складывал вещи, обладать которыми хотел слишком сильно, и которые могли обжечь, если смотреть на них в упор.
Перед Рождеством Веро уехала из Лондона – оформлять сделку с какой-то химической компанией, вознамерившейся выпустить долговое обязательство в канун Нового года. Поездку домой – билет на «Евростар» был уже куплен – пришлось отменить, поскольку работа грозила затянуться до самого Рождества. Она позвонила из «Тревелоджа» в Дерби, и мы вместе посмеялись над всей этой суетой, и наш смех улетел в те пределы, где лишь слезы и отчаяние, а смех должно приглушать, дабы он не излился иными, куда более темными эмоциями. Веро сказала, что нарисовала себе такую картину: она в тюрьме и должна отбыть свой срок, но когда-нбудь непременно выйдет. Тут она расплакалась, и, похоже, уронила трубку. Я позвал ее, но она не ответила.
Оглянувшись, я вовсе не считаю то время кошмаром. По крайней мере, мы думали тогда, что работаем ради чего-то настоящего, осязаемого. Что через несколько лет устроимся, закрепимся, и тогда уже не придется рвать жилы, и появится время, чтобы побыть вместе, пообедать, сходить на вечеринку, и что уже не придется беспокоиться из-за денег или из-за того, что Веро недоедает, или почему Генри нет дома в пять утра вторника. Дальше дела пошли настолько хуже, что теперь, оглядываясь на тот период ученичества, у меня слезы подступают к глазам. Тогда у нас крайней мере была надежда. Тогда у нас по крайней мере были мы.