Александр Невзоров «Отставка Господа Бога. Зачем России православие?»
Ягодичный зуд патриотизма:
зов смуты
Одним из самых деликатных, но и ключевых вопросов по-прежнему остается вероятность очередной революции в России. Чертовски любопытно, как поживает наше древнее проклятие — слепая и отчаянная смута, периодически разрывающая русскую жизнь в клочья? Началось ли уже ее движение вверх из глубины той исторической бездны, где она имеет обыкновение дремать век-другой?
Судя по множеству примет — это «движение» все же началось и Россию ожидают сюрпризы.
Дело даже не в пещерности нашего общественного устройства, не в абсурдной прогрессии госпоборов и количестве иждивенцев, которых каждый россиянин теперь вправе вписывать в свою налоговую декларацию. (В графе «иждивенцы» можно смело и пофамильно указывать весь состав правительства, Госдумы, Совфеда, РПЦ, а также бесконечных астаховых-милоновых.)
И даже не в том, что гротескный босховский наборчик из «лаховых-исаевых-чаплиных и т. д.» уже десантировался с полотен старого голландца, захватил современную реальность и начал ее корежить, переделывая под родную для себя средневековую фантасмагорию. Зашкаливающая карикатурность чиновничества — это лишь первые малые пузырьки, лишь примета шевеления исторических бездн, расступающихся под напором вздымающегося из них монстра революции.
Этот фактор, как я уже сказал, не следует переоценивать. Опасность в другом.
Следует помнить, что наша революция отличается от любой другой своей исключительной легкостью и выгодностью. Есть и еще один неприятный секрет русской смуты. Дело в том, что она в принципе конструктивна.
Последнее время понятия «смута» и «революция» принято употреблять только в негативном смысле. Вряд ли это справедливо, учитывая большой «социально-гигиенический» и тонизирующий потенциал этих явлений. Заклинания о том, что некий «лимит на революции для России уже исчерпан», и вовсе бессмысленны. Они равноценны забавной попытке противопоставить молитвы закону гравитации.
Ведь революция — это острое социальное или идейное воспаление, возникающее естественным и неотвратимым образом. Оно детерминировано, как и все в этом мире. Оно не подчиняется ничему, кроме себя самого и дрожания тех бездн боли, страха, обид, разочарований и злобы, которые его порождают.
Забавны предположения, что подобные процессы останавливаются пулеметами. Это не так. Не останавливаются. Николай II (Романов) не зря заслужил звание «Кровавого», в упор расстреляв наивную русскую толпу, но дети, братья и отцы тех, кого он с таким шиком размолотил из трехлинеек и пулеметов в 1905-м, с ним все равно поквитались в 1917-м, попутно испепелив и все вокруг. По общим итогам этого происшествия Николай был номинирован на нимб, а покрошенные его пулеметами тетки и детишки с иконками забыты «яко же не бывшие».
Как показывает опыт, русская революция неприхотлива. Все, что ей нужно для начала, — это парочка зажигательных идей и что-нибудь политически огнеопасное. Например, глобальная общегосударственная ложь, возведенная в догму. Как мы могли наблюдать в 1917-м, наилучшим образом революционное пламя распространяется по имперско-атриотическим конструкциям.
Дело в том, что именно их всегда возводят из легко разоблачаемого вранья, вспыхивающего от малейшей искры. А завалы вранья этого типа в сегодняшней России чрезвычайно велики и с каждым днем приумножаются (как мы только что могли наблюдать на примере с Николаем II и его Кровавым воскресеньем).
Так называемая русская государственность, предлагаемая нынче как идеал и объект страстного ностальгирования и подражания, была возможна только при условии того, что 65% населения находилось в абсолютном рабстве, а сама Россия была тоталитарным государством, основанным на рабовладении и работорговле. (С 1741 года для крепостных была отменена даже присяга царю, что являлось прямым свидетельством перевода 30—35 миллионов человек в разряд обычного говорящего скота, полностью изолированного даже от номинальных гражданских ритуалов.)
Мы помним главный страх 1812 года, так хорошо сформулированный Н. Н. Раевским: «Одного боюсь — чтобы не дал Наполеон вольности народу». Тогда русское правительство готовилось воевать на два фронта, усиливая в ожидании народных бунтов гарнизоны в уездах и губерниях.
От Наполеона ждали манифеста о крестьянской вольности, который без сомнения поджег бы Россию со всех концов, ибо даже в предвкушении его в имениях князя Шаховского и Алябьева «крестьяне вышли из повиновения, говоря, что они нынче французские».
Из Смоленской, Тверской, Новгородской губерний сообщалось, что «крестьяне возмечтали, что они принадлежать французам могут навсегда».
Витебский губернатор доносил в комитет министров, что «буйство до того простирается, что крестьяне стреляли по драгунам и ранили многих».
Но Наполеон не воспользовался тем козырем, который гарантировал бы ему легкую победу, а России — поражение и крах. (Вероятно, он не захотел делить славу с полуживотными, как тогда воспринимались в мире русские крепостные.)
Наивный миф о «дубине народной войны» развенчивается одной простой цифрой: специальной «крестьянской» медалью «За любовь к отечеству», учрежденной Александром I по итогам войны 1812 года, было награждено… 27 человек.
Специфическая русская воинская традиция — при отступлении бросать на поле боя своих тяжелораненых — связана не с какой-то испорченностью или особой бесчеловечностью русских, а лишь с тем, что и солдат всегда был лишь говорящим скотом, рабом, потеря которого легко восполнялась через рекрутчину. Это касается не только Бородинского позора, когда армия Александра I, отступая, побросала своих раненых на самом поле и в Можайске.
В 1799 году красавец Александр Васильевич Суворов во время альпийского похода без малейших колебаний оставлял своих тяжелораненых «чудо-богатырей» замерзать меж заснеженных валунов Роштока и Сен-Готарда.