Андрей Иванов «Бизар»
1
Несмотря на то что я уничтожал письма матери, они продолжали во мне бродить. Писала она как попало, второпях и с нервным надрывом (мне чудилось, что она писала прямо на почте, непосредственно перед тем, как отправить); часто вписывала какие-нибудь стихи, которые по вечерам светились в моей голове, как гирлянды, ползли сквозь меня трамваями, позвякивая, ковыляли бродягами, завывая: Гулко колокол рыдает… Мутно небо, ночь мутна… С треском врывались фрагменты, сталкивались, как вагонетки: Время опять изменилось. Оно меняется, ты знаешь. Время всегда разное. Есть мирное Время. Есть военное Время. Время разбрасывать камни, Время камни собирать. Это — Закон. Закон суров и всегда на стороне Силы. Надо переждать. Будем терпеть.
Вместе с различными советами — мыться… молиться… никому не верить… ничего не подписывать… — она всегда вставляла цитаты, которые черпала из эзотерических книг, или в бараний рог на свой лад скрученные без того туманные китайские изречения, которыми можно было объяснить что угодно, – универсальные истины на все случаи жизни.
Если ты оступился, это все равно не доказывает, что ты идешь не в верном направлении; некоторые вещи можно постичь только если ты идешь против течения реки Времени.
С каждым новым ее посланием (дядя их присылал на имя Непалино) во мне оживал оркестр предыдущих эпистол, они вылетали, как осы на сладкое, и жалили. Я слышал ее голос (вкрадчивый, дрожащий), он точил меня, как жучок, переходя в визг дрели, – тогда голос становился пружинистым и хлестким, и слова въедались, как клещи, они отравляли меня, я даже думал с ее интонацией: Можно сходить в магазин за бутылкой, а можно не ходить. Все равно ничего не меняется. Ничего не меняется, ты знаешь. Все остается по-прежнему. Лучше лежать и ждать. Нужно переждать…
Иногда строчки пробегали по ребрам (как палкой по забору), и сердце начинало суматошно биться, будто пустили электрический ток; тогда я невольно вспоминал целые страницы; слышал так ясно, точно мать стояла у нас за окном в поле и, взмахивая платком, выкрикивала: У Времени свои сезоны: мудрые, бархатные, холодные, жестокие… сезоны Любви, Ненависти, Безразличия… Они тянутся долго, а человек пребывает в суете… Суета не от Бога!
Особенно по вечерам, в похмельных сумерках, когда сил нет двигаться, лежишь, дышишь через раз, ждешь, когда придавит сон, а все вокруг шепчет: шуршание кустов, шелест листвы, мелким бесом накрапывает дождь, губами причмокивает труба, – и вдруг: Жизнь — это борьба. Только в борьбе смысл.
– Лучше б ты их вообще не читал, – сказал Хануман, – сжигал бы сразу, не читая, и все бы спали спокойно. А то лежишь, ворочаешься, спать никому не даешь.
Я с ним согласился; извинился; сказал, что прочитываю на всякий случай; пообещал, что не буду больше читать.
– Ты прав, Ханни, – сказал я, сглотнув горечь, – нечего читать. Ничего там нет и не может быть.
– Вот-вот. Ты все равно не изменишь принятого решения, Юдж. Что толку оглядываться? Смысла нет. Тебя там прикончат. Сам говорил: кокнут, end of story![1] Кому от этого станет легче?
– Я читаю с надеждой: а вдруг там ситуация изменилась?.. Мало ли, знаешь…
– Поверь мне, если что-то т а м изменится, ты об этом сам узнаешь, ты это — почувствуешь. Я знаю — это такое особое ощущение: тебе вдруг становится наплевать. Рассудком ты не можешь этого объяснить, а твое тело уже не боится.
Я вздохнул, подумав: нет у меня такого чувства, нет… все по-прежнему бессмысленно.
– Было б что покурить, – зевнул Ханни, – я бы ни слова не сказал. И так сна никакого, еще ты там…
Я сказал, что постараюсь не ворочаться.
– Это все равно бессмысленно, – добавил я. – Ворочайся, не ворочайся: все бессмысленно!
– Да, да, все бессмысленно, – пробурчал Хануман, взбивая подушки. – Это я сказал отцу в шестнадцать лет, когда он получил очередную премию и как всегда начал говорить, что жизнь прожил не зря, есть чем гордиться… et cetera, et cetera[2]. Я ему сказал: «Все это бессмысленно! Какой толк от твоих наград и премий, если ими гордишься один ты? Нам что с того? Ты нам все равно ничего не покупаешь!»
– И что он сказал?
– Какая разница, что он сказал?! «Сам сначала сделай что-то своими руками…», или что-то вроде того… Какая разница? Он же мой отец, он туп, как осел, и предсказуем, как трактор. Сперва туда, потом обратно; опять туда, и опять обратно… И так всю жизнь. Он даже «Правду» выписывал, не зная русского языка! Представь, Юдж, он не читал по-русски, но «Правду» выписывал! Конечно, он же на военной службе! Мы лижем зад Советскому Союзу, надо выписывать «Правду»! Откуда еще нам узнать Правду, как не из этой газеты! Он продолжал ее выписывать, даже когда вышел на пенсию! Он не мог перестать. Он стеснялся их выбрасывать. Он собирал пачки газет в своем кабинете, а потом я однажды обнаружил их в мусоре. Я все детство верил, что мой отец их не выбрасывает. Он делал вид, что собирал. Я верил. Дурак! Столько лет! Если б он не выбрасывал, ими был бы набит не только кабинет, но и весь дом! Но я, глупец, не думал, потому что — это же мой отец! Зачем думать своей головой? Ему надо поклоняться, как Богу! А потом я нахожу их в мусоре… Тьфу! – Хануман встал, скрутил сигарету, закурил. – Я запросто могу сказать, где и что он сейчас делает. Или приблизительно о чем он может говорить с нашим соседом. Они сидят в его кабинете, пьют чай и наш сосед говорит: «Sirjee[3], а как Вы думаете, что этот мулла делает в Вашингтоне?» – «Ха! – усмехается мой отец. – Как это что? Он моет Клинтону ноги!»
– Какой мулла?
– Наваз Шариф.[4]
– Кто?
В дверь постучали. Хануман напрягся. Я соскочил с койки и встал у окна. Но это были всего лишь афганцы, которых недавно перевели из Авнструпа[5]. Старый хазар, юный Джахан и доктор Мехраб. Хануман их так очаровал, что они по каждому ничтожному делу приходили к нам, без него шагу ступить не могли! В этот раз было что-то серьезное: у них что-то случилось. Они мялись, стеснялись войти. Хануман почти силой втянул их в комнату. Жевали, жевали… Короче, были сильно обеспокоены состоянием дедушки Абдуллы. Юный Джахан готов был разрыдаться.
– Мой дедушка умирает, – причитал он, его губы тряслись, – умирает…
Хазар прочищал горло, не мог выдавить ни слова. Открывал рот и опускал свои узкие глаза. Он был сильно чем-то смущен. Доктор Мехраб все объяснил:
– Дедушка Абдулла в ужасном состоянии. Он не спит, не ест, обливается потом, уже и не встает с начала недели. И никакие врачи тут не помогут. Я знаю, в чем дело, но врачи не помогут…
– Так в чем же дело? – спросил Хануман, оглядывая троих, серых и до ужаса напуганных афганцев.
Мехраб отвел глаза, потом лукаво улыбнулся и сказал, что дело очень деликатное, старик привык к гашишу, всю жизнь курит, не может без него жить, а гашиш, который они до сих пор для него покупали в Копенгагене, когда находились в транзитных лагерях, кончился, и теперь, в этой глуши, они не знают, где его раздобыть. Хануман мгновенно овладел ситуацией, сделал гримасу озабоченности и сострадания, принялся что-то кудахтать на хинди, усадил афганцев, угостил сигаретами, налил чаю, захлопнул окно наглухо, опустил жалюзи. Сказал, что теперь он все прекрасно понимает, очень сильно сочувствует.
– Да, еще бы, на Юлланде с этим делом очень сложно, – вздохнул Хануман, почесываясь. – Ох, как сложно!
Афганцы кивали, чесали затылки, словно подражая Хануману.
– Гашиш тут трудно достать и цены не такие, как в Копене…
Афганцы слушали.
– …и гораздо опасней с этим тут, – добавил многозначительно Ханни, выглядывая в окно сквозь жалюзи. – Если поймают, могут и в тюрьму посадить. Прощай, позитив!
Афганцы вздохнули и сказали, что побоялись обратиться к армянам или грузинам, потому что те обманут.
– Там у них есть один езид, – добавил хазар уголком рта, – вор он подлый, все время крутится, вертится возле наших комнат. Пока у дедушки Абдуллы был гашиш, езид ходил вокруг нашего билдинга и все время шмыгал носом, шмыгал и спрашивал: не курит ли кто гашиш?.. кто тут гашиш курит?.. может, кто-то тут курит гашиш?.. А потом грузины приходили и тоже нюхали. Эти точно обманут!
– Конечно, обманут! Армяне, грузины, русские — все обманут! – вскричал Хануман. – Три шкуры сдерут и ничего не достанут!
– Поэтому мы решили обратиться к вам, – сказал внук Абдуллы.
– Правильно. Никому ни слова. Я вас прекрасно понимаю. Но… я даже не знаю… – замялся вдруг Хануман, хлопая себя по карманам (хазар и доктор привстали). – Сидите, пейте чай, курите. Я просто думаю, – начал хождение по комнатке Хануман: два шага к двери и два шага к окну. – Думаю, что бы я мог сделать… как бы я мог вам помочь… Все, что я могу сделать сейчас, – Хануман остановился, запуская руку в карман, делая драматическую паузу, – это отдать несчастному дедушке Абдулле мой маленький кусочек гашиша, который я храню на самый черный день. – Говоря это, Хануман извлек из бумажника коричневый комочек и стал катать его в своих длинных тонких пальцах, как драгоценный камень, продолжая говорить: – Это все, что у меня есть. Это последнее, чем я мог бы поделиться с несчастным дедушкой Абдуллой.
У афганцев открылись рты. Я поборол в себе желание вцепиться Хануману в глотку: мы две недели ничего не курили, а у него в кармане был почти грамм! Но я бровью не повел, смотрел на это представление и тоже всячески изливал сострадание, даже положил руку на плечо Джахану, выражая готовность поддержать их в беде.
– Если это как-нибудь поможет, – продолжал Ханни, – мы дарим этот гашиш. Не так ли, Юдж?
Я кивнул, вздохнул, моргнул: какие могут быть вопросы?.. Хануман торжественно положил гашиш на стол перед хазаром и доктором; те несколько секунд смотрели на него, как на некое чудо, словно Хануман успел вылепить из гашиша нэцкэ, пока катал его пальцами.
– Это очень благородно, – наконец, придя в себя, сказал хазар, остальные кивали. – Огромное спасибо, Хануман! Но это не решит нашу проблему. Старику станет плохо уже утром. И что мы будем делать?
– К утру, дорогой друг, – сказал Хануман, закуривая погасшую самокрутку, – Юдж привезет вам гашиш, – и посмотрел на меня. – Он очень постарается успеть к утру.
Я начал собираться. Наконец-то, есть повод смыться из этого цирка, хотя бы на пару часов. Может, пистон по пути вставлю. Приеду — покурим — усну. Никаких писем! Никаких мыслей!
Хазар выложил на стол деньги. Хануман некоторое время решал сложные арифметические задачи, вращал глазами, рисовал в воздухе пальцами иероглифы, закусывал губу.
– Всё, в конце концов, зависит от дилера, – сказал он, – утром выяснится. Юдж постарается договориться. Будет сдача, мы вам отдадим.
Афганцы сказали, что сдачи не нужно, – лучше покупать на все.
– На все, так на все, – промурлыкал Ханни.
Афганцы пожелали мне удачи, ушли. Хануман цинично разделил деньги. Большую часть спрятал в портмоне.
– Куда поедешь? – спросил он, зевая. – В Ольборг?
– В Хольстебро, – сказал я. – Заодно с Сюзи повидаюсь…
– В Ольборг ближе, – прикинул он. – Но это твое дело, главное — с товаром приезжай. К утру вернешься?
Я мельком провел рукой по щетине. Хануман ухмыльнулся, заметив этот жест, искривился и затянул:
Oh, Susie, we’ve run out of time
– Да, конечно, – сказал я, отворачиваясь. – Я просто так к ней загляну…
Хануман продолжал прихлопывать в ладоши и извиваться:
Oh, Susie, we got nowhere to run
– Я ей позировал все лето, – продолжал я холодно, – мы смертельно устали друг от друга.
Хануман покачал головой с пониманием и сказал, что знает эту усталость…
– О, мэн! – Его глаза заволокло. – У-у, столько девушек мне позировало… Хэ-ха-хо! Вспомнить страшно! – Цокнул языком. Достал из кармана две монеты по двадцать крон. – Вот тебе на автобус. Но это на крайний случай. Лучше поезжай с Мишелем. На это, – он пошуршал купюрами в воздухе, – купишь гашиш. На все! Не задерживайся!
– А может, я на автобусе? Не хочу с ним ехать. Он же достанет вопросами.
– Сэкономим на билетах. Пусть поработает. Говнюк нам полторы штуки должен! Туда и обратно за его счет. Будет задавать вопросы, скажи, что к телке едешь… Или вообще ничего не объясняй. Сукин сын нам должен. Точка.
Потаповы паковали вещи. Они готовились к переезду. Работали в поте лица до полуночи каждый день. Иван, как собачонка, зубами тянул молнию на огромной спортивной сумке, из которой выпирали края коробки. Михаил пил пиво, раздавал команды и ехать со мной никуда не хотел. Я сказал, что тогда машину поведет Аршак. Он давно хотел покататься. Пошел. Михаил завелся.
– Да чо за фигня, Жень? Аршак ее разобьет! Не только штраф влепят, но и машину не удастся продать!
– Тогда поехали, – сказал я спокойно, не оборачиваясь.
– Зачем? – застонал он.
– Какая разница? Машина наполовину наша. Ты нам должен. Какие могут быть разговоры? Тут ехать-то… Туда и обратно – час от силы.
– Ты что, даже сказать не можешь, зачем тебе в Хольстебро?
– Это мое дело, – отрезал я, напомнил ему, как тщательно он скрывал, что всю его семью вместе с Иваном переводят в дом. – А нам ничего не сказал. Наверное кинуть нас хотел?
Закрыл за собой дверь. Достал сигареты. Михаил тут же выскочил в коридор – «тихо, не кричи ты так» – воровато огляделся, вытянул у меня из пачки самокрутку, цокнул языком – «кто так крутит?..» – и, понизив голос, стал мне объяснять, что никого кидать не собирался, что и в мыслях не было, – «кто кидает на такие деньги?.. разве это деньги?..», – просто он достоверно не знал: переведут или нет, – а когда узнал, решил никому не говорить.
– Потому что кругом одни завистники, – шлепал губищами Михаил. – Сам знаешь, какой у нас в лагере контингент. Насрут – глазом не моргнут. Порежут резину, разобьют лобовуху – не продадим вообще!
Затянулся из-под ладони, выпустил дым уголком рта. Я сказал, что все равно – нам он должен был сказать в любом случае, потому что:
– Во-первых, мы тебе помогали писать в Директорат. Во-вторых, машина общая. Да и все равно всплыло.
Я вылезал из нашего окна и случайно подслушал, как он, задыхаясь от волнения, говорил жене: «Наконец-то, Маша! Дом, представляешь! У нас будет дом! Наконец-то!» – Отчетливо слышалось шуршание. Я присел в кустах и слушал, как он заходится, представил, как он потряхивает письмом, как жмурится от восторга. Маша хихикала. Они оба так волновались, ворковали, кудахтали, что любой, кто не знал русский, мог запросто решить, что они трахались. Разве что шуршание бумажек было лишним, это было письмо из Директората. Михаил едва понимал, что там написано, но в офисе перевели, поздравили, пожали руку, ему улыбались… от счастья, что избавляются от этой всем недовольной гниды. Он столько жаловался… Все время ходил и ныл, кряхтел, чего-то требовал, искал какой-то справедливости. У него все было спланировано. Он умышленно всех допекал. Спровоцировал драку с армянами, выставил себя жертвой: проходу не дают! Всех извел. И вот, мечта свершилась. Дом. Это был настоящий триумф. Он даже не знал, как реагировать. Несколько дней шатался по лагерю в полной прострации, точно перебрал экстази. Я слышал, как он жене шептал в коридоре: «Слышь, я в магаз не пойду — я за себя не ручаюсь. А нам нельзя попадаться… Сама понимаешь…» – И замолкал. Потом они исчезли от греха подальше. Всем табором уехали куда-то, разбили палатку на берегу, ловили рыбу, – когда вернулись, рассказали, что угнали с Иванов лодку, попали в шторм… Всю ночь их швыряло на волнах, чуть не вынесло в океан… Маша стояла на берегу с фонарем, поддерживала костер, кострище… Бледный Иван кивал, поддакивал. – Мы гребли всю ночь, – Михаил показал волдыри на ладонях. – Всю ночь! – Он дергался. Его глаза бегали, руки тряслись. Он был как зомби. Бубнил: ночь… море… шторм… никакого клева… Рассказали эту сказку, заперлись у себя, что-то решали, шептались, выглядывали в окно. Потапов суетился, прокатывался по коридору, как крыса, раз двадцать за день: бегал с какими-то веревочками, коробками, сумками, приводил к себе подозрительных типов, совершал телефонные звонки, нагнетал ажиотаж, мычал, пыхтел, не договаривал, махнет рукой и уйдет. Все в лагере решили, что они получили «негатив» или вообще — депорт.
– Бежать собирается, – сказал мне Аршак, поглядывая на «Кадет» Михаила. – Машину оставит, наверное. С собой не возьмет, как думаешь?..
– Тебе-то что? – ответил я. – Машина наша… наполовину моя и индуса!
– Так теперь будет вся ваша, ахпер, – сказал Аршак, обнимая меня за плечи. – Жирный урод сбежит и вся машина будет ваша! Вся! Работать будем, ара? В Ольборг-Виборг поедем? Билка, супермаркет такой, слыхал? Там все есть и брать легко… Цап-царап и пошел! Ахпер, нельзя сидеть, работать надо!
Потапов и не думал бежать. Он опять изменился. Его надуло важностью. Видимо, справился с радостной новостью, растопил ком чувств. Успокоился, расправил грудь. Замелькал там и тут. Как на роликах мимо окна. Обратно! В своем рыжем дождевике — ширк-шарк, ширк-шарк… Весь как на шарнирах. Ему даже удавалось вихлять врозь коленями. Прикусил гаденькую улыбочку и — ширк-шарк, ширк-шарк… Никто не мог понять в чем дело. Он никому ничего не говорил, обрывал ненужные разговоры. Сделался ко всему безразличным.
Теперь он даже ехать со мной никуда не хотел. Еще на прошлой неделе он беспрекословно подчинялся, а тут — он курит мою сигарету, мнется, хмыкает: «чо-то херово тянется твоя крутка, Жень, чо-то не то», – а мне приходится его уламывать! Потому что у него есть дела поважней: ездить до почты, посылочки домой слать тайком. Рано утром он выбирался во двор, мыл машину, тихонько стучал в окно, Мария ему подавала коробки, он их быстро в багажник прятал, садился и тихо-тихо уезжал, так тихо, будто даже не включая мотор. Но мы-то видели!
– Лагерь все видит, – сказал я, не глядя на него. – Машина общая. Либо выплачиваешь полторы штуки, либо я иду искать шофера. Если хочешь, обсудим это с Хануманом. Он может сам машину продать. За полторы штуки армянам…
Сказал и пошел к выходу из билдинга. Мне лучше. Поеду автобусом. Пусть разбираются. Пусть Хануман сам едет! Пусть все катятся к черту!
Михаил буркнул — «ладно, поехали», – надел кепку, набросил куртку и, вращая на пальце ключи, ширк-шарк, ширк-шарк…
Всю дорогу объяснял, почему он молчал о переезде, у него была столько причин… и каждое слово — ребром ладони по рулю! Во-первых, он боялся вспугнуть удачу; к тому же дело взял в свои руки ирландец…
– А когда дело не в твоих руках, – хрипел Михаил, – от тебя мало что зависит, и тут приходится уповать на удачу. И потом, этот ирландец — настоящий алкаш! Просто синюга! Он же на стакане! Каждый раз в стельку пьяный! Ничего не помнит. На каждую стрелку опаздывает. Я ему на сотню крон назвонил. Ты бы видел, что он творит у себя дома. Он просто павиан! Нагишом в сад, присел как собака, погадил, подпрыгнул. Побежал! В шерстяных носках на машине в магаз! В магаз в носках! Типа, природа, здоровье, хиппи… Дикарь! Но как играет! Просто виртуоз! Пьяный в дым, а пальцы бегают, мелькают… Такое вытворяет… Просто Марк Кнопфлер, я те говорю!
Наконец-то я понял, почему тут мелькал Пол – человек, который не может не помочь. Он всем должен помогать. Подонку руку протянет, поможет. Филантроп! Мимо говна не проедет: сгребет в мешок, отвезет на свалку. А тут – многодетное семейство: как не проявить благородство! Поспособствовал. Иначе, конечно, Михаил остался бы с носом, он же не знал, на какие скрытые пружины хитроумного бюрократического механизма необходимо нажимать; подвернулась возможность поплакаться ирландцу в рубашку: «Russians and Irish are brothers forever!»[6]. Ирландец растрогался: человек стонет!.. страдает!.. Пол слушал, слушал, пил, наливал, заводился, и – струна лопнула, чаша терпения переполнилась – ирландское сердце вознегодовало! В нем пробудился борец за права все равно какого человека. Сел на телефон. Впряг свою подружку Лайлу, датчанку, – ей тоже захотелось почувствовать себя принимающей участие в чьей-то судьбе, – раздобыла адреса, написала. Я живо представил, как Пол произносит гневный монолог: «Где справедливость?! Человек в этой стране шагу ступить не может! Работать не может! Водить машину не может! А дышать он может? Такая большая семья ютится в такой маленькой комнатке!» Поднял архивы, раздобыл бумаги, где черным по белому было написано, сколько квадратных метров полагается на человека в лагере, и, получив метраж комнатки Потаповых, надиктовал Лайле: так мол и так, многодетная семья живет в настолько стесненных обстоятельствах, что это граничит с нарушением прав человека (в скобках пригрозил журналистами Ekstra Bladet[7] и, конечно, Amnesty International приплел). В результате выбил для Потаповых отдельное место для временного проживания – «Аннекс».
Михаил пока не знал, куда именно их определят, – прищуривался и кривил рот (фиговый листок скромности поверх фаллического самодовольства). Ему сказали немножко подождать. Дом уже есть… для них его освобождали какие-то сербы… Где-то были сербы, которых потихоньку выселяли… Потаповым сказали паковать вещи. И они набивали коробки… Для Михаила все лагерные с их проблемами стали вчерашним днем, – он смотрел вперед, в будущее. Ему было некогда. Столько дел, столько всего! Бесконечные вещи… У него, видите ли, уже и места нет. Не могли бы мы кое-что временно взять на хранение? С кряхтением натягивал безразмерные молнии, буквально наваливаясь на сумки своим пузом и даже отталкиваясь при этом ногами, точно пловец на резиновом матрасе. А по утрам: посылки, посылочки…
[1] Сверх сказанного нечего добавить, точка (англ.).
[2] И так далее, и так далее (лат.).
[3] Уважаемый сэр (англ. с хинди).
[4] Премьер министр Пакистана.
[5] Датский городок, где в девяностые годы находился транзитный лагерь для беженцев.
[6] Русские и ирландцы — братья навсегда (англ.).
[7] Экстрабладет — датский таблоид.