Андрей Волос «Из жизни одноглавого. Роман с попугаем»
Кажется, только женщина-таджичка Мехри равнодушно ждала скорого появления нового начальника (ну и правда, какие перемены ей грозили? — разве что новая швабра), а у всех остальных было чувство, как в очереди к зубному: уж если будут мучить, то пусть бы скорее.
Но прошло две с лишним недели, а место по-прежнему пустовало.
День рождения Натальи Павловны скомкался по совокупности причин. Плакат с портретом и поздравлениями оказалось некуда ставить: треногу заняла фотография смеющегося Калабарова с черной креповой лентой поперек угла. Ее решили не убирать до сороковин, второй треноги не было, да и вообще вся затея обрела несколько иное звучание.
Ввиду новых обстоятельств Наталья Павловна хотела и вовсе отменить торжество, отговаривала: «Девочки, давайте не будем!»
Но девочки настояли на своем: хоть и без особой помпы, но подарили колбасорезку, съели торт, всем коллективом выпили бутылку шампанского и ужасно, ну просто ужасно опьянели.
А зато к вечеру, когда уже и посуду помыли, поступило из Департамента специальное распоряжение: оставить Наталью Павловну, как опытного работника, на прежней ставке с окладом в соответствии с занимаемой должностью. Кое-кто удивился, но в массе расценили как подарок судьбы и искренне поздравляли.
Только Катя Зонтикова рвала и метала, распространяя непроверенные слухи насчет того, что бессовестная Наталья Павловна дала в Департаменте взятку, а теперь и в ус не дует. Что же касается совести, по которой многим честным женщинам давно уж пора сделаться старшими библиотекарями, а они вместо того бьются как рыбы об лед, — то откуда у нее, толстомясой, совесть?
По поводу взятки все в общем соглашались — в том смысле, что в Департамент для того и идут, чтобы на лапу брать. А чуть закрепившись, тянут сватьев-братьев-племянников, и тут уж неважно, чем прежде занимались — варили мыло или торговали готовым. Что же касается самой Натальи Павловны, многие сомневались, указывая на свойственную имениннице робость, — в том смысле, что еще неизвестно, посмела бы она на такое беззаконие пуститься или кишка тонка.
Один я знал, что все так и было, только взятка не денежная. Правда, скоро мне пришло в голову, что и вообще все могло выглядеть иначе. Например, пуганула ее Махрушкина как следует: мол, закон есть закон, как исполнится, лишнего дня не проработаешь! — вот она и заробела. А теперь что ж: заказывали? — полу чите.
(Позже выяснилось, что я на этот счет генерального ошибался, и даже устыдился тогдашних своих мыслей. Но что греха таить — в ту пору именно так и думал.)
Так или иначе, войдя в прежнюю колею, жизнь двигалась более или менее по-старому. К девяти являлась только Екатерина Семеновна, замдиректора. Оставив сумку и раздевшись, она вставала у дверей с остро заточенным карандашом и таким выражением лица, будто намеревалась безжалостно протыкать им каждого, кто переступит порог позже назначенного срока. Отбыв минут сорок и выполнив мыслимый ею долг, Екатерина Семеновна покидала свой пост; тогда являлись самые хитрые из опоздавших. Часам к двенадцати утренние заботы вовсе утрачивали актуальность, и персонал разбивался на сообщества по три-четыре человека, чтобы совместно пить чай и закусывать.
Наша компания — Калинина, Плотникова, Коган и Наталья Павловна. Когда мне выпала сиротская доля, Наталья Павловна взяла надо мной шефство: наливает воду и сыплет пшено. Поэтому я тоже принадлежу к этой шайке-лейке.
Пока чайник не закипел, женщины щебечут насухую.
То есть щебечет преимущественно Плотникова — с того самого дня, как случилось несчастье, Валентина Федоровна никому слова не дает сказать.
Обычно ей не много уделяют внимания — женщина она простоватая, даром что когда-то училась в институте культуры. Внешне — точная копия Надежды Константиновны Крупской, где в круглых очках над газетой.
Но ныне настал ее звездный час.
Потому что именно Плотникова все знает в самых подробностях: в роковой момент она случайно оказалась у кабинета и ненароком услышала. Даже кое-что увидела — ведь дверь была нараспашку.
Честно сказать, некоторые акценты я бы расставил иначе. Не «случайно оказалась», а тайком подкралась. И не «услышала ненароком», а нарочно подслушала.
Сам я тысячу раз заставал ее за этим милым занятием. Сотрудниц она боится и в случае чего делает вид, будто уронила скрепку. А на меня внимания не обращает. По ее мнению, я — бессловесная тварь. Каково? Уж я с ней и так толковал, и этак. Не помогает: похоже, и в могилу унесет это нелепое заблуждение.
— Я ж вот этими ушами сама слышала! — в сто тысяч первый раз восклицает она, показывая на уши. — Надулась как гусыня, шею жирную вытянула, аж затрещала вся. И перстнем бриллиантовым в него так и тычет: «Почему безобразите, такие-сякие?!» А Соломон Богданыч послушал-послушал да как рявкнет. У меня аж душа в пятки. Дура ты, говорит. Идиотка ты, говорит, проклятая! Пробу, говорит, на тебе ставить негде! У тебя, говорит, небось и родня такая же безмозглая! Чтоб разорвало тебя пополам, говорит, вместе с твоим Департаментом! Да по матушке ее! Да по матушке!
— Неужели?! — изумляется Калинина.
— А то! И таким ее боком, и этаким! И с одной стороны, и с другой!..
— Ой, Валентина Федоровна, ну перестаньте же эти гадкие подробности! — восклицает Наталья Павловна, брезгливо морщась.
— Правда, Валя, хватит вам, — поддерживает Коган. — При чем тут Соломон Богданыч? Разве он виноват?
— Все равно уж ничего не вернешь, — говорит Калинина.
Они на минуту замолкают, и каждая недвижно смотрит на что-нибудь блестящее: на отражение лампы в чашке или чайной ложке…
— Вообще-то странно, — вздыхает Наталья Павловна.
— Такая интеллигентная птица. Иногда нарочно книжку какую-нибудь раскрою, позову.
Садится рядом, клювиком страницы перелистывает. И ведь что интересно: никогда не перепутает, с какой стороны сесть. Всегда чтобы книжка перед ним правильно лежала, а не вверх ногами.
Вот тебе раз. Интересное дело. Не ждал я от нее такого. Как будто я просто так перелистываю!
Вся моя жизнь прошла здесь, в библиотеке, среди книг. Все, что я знаю, дали мне книги. Такие разные и такие живые, в каждой из которых бьется бессмертное сердце ее создателя — пусть иногда глупое, пусть подчас даже черное и злое сердце, — именно они вылепили мою личность…
Ну и Калабаров, конечно, приложил руку. Я всегда тянулся за ним. Может быть, тщетно тянулся: ведь я мог только мечтать о том, чтобы достичь его высот. И все-таки я старался, я видел маяк, указывавший мне верную дорогу. Мы редко говорили по душам, но, даже когда молча сидели в кабинете, его молчание так много значило для меня… Теперь его нет, мне не за кем следовать. И ныне, думая о нем, чувствую горькую пустоту — черный сгусток небытия.
А Наталья Павловна, оказывается, уверена, что это как в цирке. Вроде аттракциона, когда морской лев на носу мячик держит: научили его штукарить, вот и изгаляется всем на потеху. Ну не смешно?..
— Но все-таки иногда мне кажется, что Соломон Богданович и на самом деле читает, — добавляет она. — А иначе отчего он такой умный? Господи, какое счастье: прямо камень с души.
— Вот-вот, — говорит Калинина со смехом. — Главное, чтобы нового директора с порога дураком не подарил.
— Да уж, — вздыхает Коган. — Вот и жди у моря погоды… Может, такой зверь придет, что небо с овчинку покажется.
— А может, и ничего? — предполагает Плотникова.
— Со всякими уживаются…
Все возмущенно на нее смотрят: понимают, что она имеет в виду, но не понимают, как могла такое ляпнуть: все хотят сохранить верность Калабарову, а тут такое.
Надо сказать, несколько дней назад снова заезжала Махрушкина. Как бы между делом. Собрала коллектив, толковала, что с новым начальником дело пойдет куда как весело. Кричала, хохоча: «Что вы! Что вы! Виктор Сергеевич такой мужчина!..»
Никто в ответ не улыбался. Даже замдиректора Екатерина Семеновна сидела с поджатыми губами, хотя ей, по ее должности, тоже могло бы перепасть горячего — если бы Махрушкина сочла, что Екатерина Семеновна должна ярче проявить свою преданность начальству.
«Такой роскошный мужчина! — повторяла Махрушкина. — Как говорится, настоящий полковник! Девочки, держите хвост пистолетом, он еще вас всех полюбит! То есть, хочу сказать, вы все его полюбите!»
В конце концов Геля Хабибулина вскочила, чуть не плача крикнула: «Да как вы можете! У нас траур, а вы такое!..» — и выбежала из зала.
А Махрушкиной, понятное дело, все божья роса. Пожала плечами независимо и сообщила, что она, между прочим, скорбит не меньше других, да только траур трауром, а нужно и дело делать.
И что некоторые библиотекари (явно намекая на Гелю) целят в старшие, но увы: у них ни опыта, ни квалификации, чтобы справиться с такой ответственной работой, так что ждать им повышения до морковкина заговенья. В общем, испортила всем настроение — и тут же смылась от греха подальше…
— Ну уж не знаю! — горячо сказала Калинина.
В этот момент хлопнула в холле входная дверь, все вскинулись, стали оторопело смотреть друг на друга, и в глазах читалось одно и то же.
Но оказалось, это вовсе не новый директор, а всего лишь Владик, сын Плотниковой — огромного роста и веса жирный мужчина в джинсовом костюме. Поверх джинсовой же рубашки золотая цепь — и золотой крест на ней.
— Добрый день, — неожиданно писклявым для его комплекции голосом говорит он.
Плотникова вскакивает и отходит с ним к дверям. Недолго толкуют, после чего Владик вручает матери три пустые матерчатые сумки, вежливо прощается (так же пискляво) и пропадает.
Все понятно. Сейчас Плотникова допьет чай и пойдет к Екатерине Семеновне отпрашиваться.
С благословения не то епархии, не то Патриархии Владик издает церковную литературу. Я склонен относиться к нему с определенным уважением: делом человек занят, все вот этими, как говорится, руками: сам готовит тексты (по сообщению Плотниковой, скачивает из мировой паутины), сам в типографию, сам потом развозит тиражи по магазинам. До Белинского и Гоголя руки не доходят, но молитвенники и жития разлетаются как горячие пирожки. Иногда, запарившись, он, как сейчас, просит мать заняться сбором выручки. Отпросившись на полдня, Плотникова заваливается к вечеру совершенно без сил и едва таща сумки, битком набитые деньгами.
Сейчас она садится на свое место у чайного стола, смотрит на часы и говорит недовольно, но с затаенной гордостью:
— Совсем обалдел. Я говорила? — опять в долги влез по самые уши.
Все давно знают, в какие долги Владик влез и по какому поводу. Но почему-то не прочь послушать еще раз. Наверное, слушательниц греет мысль, что кто-то еще, кроме них самих, влезает в долги.
— Умом нерастяжимо, — горестно кивает Плотникова.
— Мало ему все, мало. Теперь вилла эта, будь она трижды проклята. Уж боюсь спрашивать, сколько стоит. В Москве шесть квартир, в Черногории четыре. Говорю: Владик, да ты бы здесь дачку присмотрел. «Нет, мамочка, — отвечает.
— Мне на границе Франции с Италией как-то спокойней». Подумать только! Опять гонит мать-старуху по магазинам мотаться… Разве ему растолкуешь! — Она безнадежно машет рукой. — Как об стенку горох.
Чайник закипел.
— Ужас, — соглашается Коган и приступает к разливанию кипятка.
Чай, понятное дело, из пакетиков. Калабаров был последним в библиотеке (а может, и в природе) человеком, который пользовался заварочным чайником. Чашки разнокалиберные. Женщины называют их то стаканами, то бокалами; на мой взгляд, ни то, ни другое не может быть правильным, ибо стакан — он и есть стакан: граненый или чайный, а бокал — это нечто возвышенно-винное. Должно быть, следует называть эту громоздкую посуду кружками.
Калинина принесла кулек с домашним печевом, Коган высыпала магазинные баранки, Наталья Павловна тоже выложила какие-то пакетики. Мармелад в кульке с прошлого раза.
Или даже с позапрошлого. Потому что все, независимо от возраста, следят за фигурой и сладкого не едят и беспрестанно толкуют о том, как бы похудеть. Но как ни стараются, женщина таджичка Мехри все равно права относительно «толстых» теток. А сама она комплекцией примерно как рукоять своего производственного инструмента, то есть швабры.
Кстати сказать (меня там не было, знаю по рассказам), несколько лет назад подружки зашли навестить Ниночку Уголькову, сидевшую дома с растяжением — шлепнулась на гололеде. Как положено, принесли торт с пирожными, все съели, напились чаю и принялись рассуждать о диетах. А еще живая тогда бабушка Ниночки слушала их, слушала, а потом и говорит со вздохом: «Ой, не знаю, девочки. У нас в бараке толстых не было».
— А можно мне на дорожку сушечку? — льстиво спрашивает Плотникова.
— Да ради бога, — пожимает плечами Наталья Павловна. И так же сухо, как сами сушки, предлагает:
— Мармелад берите…
Плотникова набивает рот, хрустит и произносит невнятно, но с достоинством:
— Вы уж извините, что я сегодня ничего не принесла. У меня даже хлеба дома ни крошечки. Сегодня! — усмехаюсь я про себя. Ладно у меня ничего нет — ни печений, ни плюшек; это и понятно — в магазин одного не пускают. Но и у Плотниковой вечно шаром покати. Вот все толкуют о нашем брате, о птицах: дескать, не прядут, не ткут. Честное слово, обидно: лучше бы на библиотекаря Плотникову посмотрели.
Калинина, Коган и Наталья Павловна привычно переглядываются. Калинина сухо спрашивает:
— Валентина Федоровна, как же так! Позавчера же была зарплата.
— А я ее всю на карточку положила, — доверчиво поясняет Плотникова. — Мне самой-то ведь и не нужно ничего. Владику надо помогать. Я возьму печеньица?..
— Владику, — скорбно поджимая губы, кивает Анна Павловна. — Разумеется.
— Неразумный он у меня, — невнятно толкует Плотникова, хищно косясь на мармелад. — В долгу как в шелку. Все на последнее. Разве ему объяснишь? Ну все, вот плюшечку только скушаю — и побежала…
* * *
В начале третьего снова крякнула входная дверь, снова все вскинулись, и снова попусту: Петя Серебров.
— Юрий Петрович у себя?
На самом нелюбимом библиотекарями месте — за конторкой у входной двери, которая прежде никак не называлась, а в последнее время Махрушкина велит звать ее «рысепшын» — сидела Катя Зонтикова.
— Нет его, — сказала Катя, нехотя поднимая взгляд от иронического детектива Дарьи Донцовой «Гений страшной красоты».
— А когда?
— Никогда! — каркнула Катя и снова уперлась в книжку: должно быть, на героиню только что напал человекоядный монстр, и ей не хотелось отрываться.
— То есть как это — никогда? — удивился Петя.
Катя все-таки оторвалась и досадливо объяснила.
Петя раскрыл рот.
Худой, чернявый, длинноволосый, с тонкими очками на тонком носу. Птенячий пух на подбородке. В штанах с мотней до колен. (Честно сказать, я этой моды не понимаю.) В кроссовках. Приглядишься — так и есть, на босу ногу. Теперь еще и голова поникла.
Опять заныла пружина входной двери, а Серебров опомнился, закрыл рот и тупо спросил:
— То есть семинара не будет?
И тут же в ответ ему раздался незнакомый голос.
— То есть как это не будет семинара? — громко, властно и даже грозно спросил вошедший.
Вроде: а ну-ка отчитайтесь, почему такое безобразие!
Мужчина лет сорока пяти, невысокий, но в отлично сидящем сером костюме и чудных светло-коричневых туфлях-мокасинах, наверняка приобретенных где-нибудь за границей.
В левой руке портфель… или, точнее, сумка… или, если еще точнее, что-то среднее между сумкой и портфелем — кожаное, мягкое, явно чрезвычайно удобное и на ремне. Правую между тем вскинул, чтобы провести по волосам, приглаживая бобрик над глубокими залысинами — впоследствии выяснилось, что это был привычный для него жест, он то и дело свой бобрик приглаживал, хотя, казалось бы, зачем? — коротко стриженные седоватые волосы, хоть и немного их было, придавали владельцу здоровый спортивный вид.
Лицо открытое, приветливое, на левой щеке шрам в полспички, нос с горбинкой, глаза не то голубые, не то серо-синие и сощуренные: будто их обладатель знает нечто такое, о чем другие не могут и догадываться… ну или собирается узнать в самое ближайшее время. На узких губах улыбка… то есть вроде как улыбка… хочется сказать: змеится улыбка по узким губам… да ну, вовсе никакая не улыбка — какая же улыбка, когда губы в ниточку? Или все-таки улыбка? — а иначе откуда выражение общей приветливости, что я сразу отметил. Ну и зубы, конечно — плотные, хорошо сидящие ровные зубы, какими проволоку перекусывать, и лишь едва заметный фиолетовый отлив наводит на мысль, что они, должно быть, искусственные.
В общем, это было такое лицо, что чуть его подправь, и можно лить на медалях: честное, мужественное, по-мужски красивое и выразительное. Однако если бы речь зашла об изображении в полный рост, явившийся вряд ли подошел бы на роль модели — он был широк в бедрах, но плоскозад, а ноги переставлял чуть врастопырку, как если бы шарнир между ними был взят не по размеру.
— Здрасте, почему! — недоуменно и даже с некоторым возмущением ответил Серебров, бросив на пришельца взгляд, в котором ясно читалось: да кто ты такой, чтобы в наши скорбные дела лезть! — Калабаров-то… того.
— Это большое несчастье, — сказал гость, ставя свою сумку-портфель на кушетку рядом с Серебровым.
Скорбно покивав, он заметил философски:
— Да ведь жизнь не остановишь. Семинар-то не умер. Разве один только Калабаров мог его вести?
— Кто ж еще? — буркнул Серебров.
— Меня в расчет не берете? — простодушно спросил тот и развел руками: мол, не сочтите за выскочку, но все же как смолчать, если вопреки справедливости не берут в расчет. — Тогда позвольте для начала представиться. Виктор Сергеевич Милосадов. Новый директор библиотеки.
Катя Зонтикова вскочила, уронив стул. Прежде она просто молчала, а теперь, судя по всему, онемела.
— Вы? — недоверчиво спросил Петя. — Вести поэтический семинар вместо Калабарова?
Между прочим, меня не покидало ощущение, что этот явившийся минуту назад и понятия не имел ни о каком семинаре, но так ловко построил разговор, что простодушный Петя с первых фраз самую суть ему и выложил.
— Почему же нет? — смеясь, Милосадов развел руками. — Я и в Департаменте этот вопрос поднимал. Пусть противники наши отнекиваются. Нет таких высот, которые не покорили бы… как там дальше? — спросил он, глядя на Петю с заинтересованным прищуром.
— Не знаю, — недоуменно ответил тот. — Подождите, какие противники? Вы ЛитО Раскопаева имеете в виду?
— Минуточку. Вот давайте соберемся, тогда и ответим на все насущные вопросы.
И Милосадов дружески похлопал собеседника по плечу: с одной стороны, явно выражая свою приязнь, с другой — показывая, что он человек занятой и до вечера торчать в дверях не собирается.
— Тогда давайте по вторникам, как раньше, — просительно сказал Петя.
— По вторникам? — Виктор Сергеевич озабоченно задумался, но тут же махнул рукой, идя на уступку: — Ну что с вами делать… По вторникам так по вторникам.
Петя просветлел.
— А вот Юрий Петрович перед каникулами говорил, что в новом сезоне обсуждения как-то по-новому хочет проводить. И обещал писателя Красовского привести…
— Вас как зовут, простите? — уже совсем холодно улыбаясь, поинтересовался Милосадов. — Так вот, Петя, вы не волнуйтесь ни о чем. Обзвоните всех и подтягивайтесь. В смысле — приходите.
Тут он повернулся и его серо-синий взгляд наконец-то упал на меня.
Я невольно приосанился, но Милосадов сказал совсем не то, что представлялось бы мне уместным.
Прижав ладони к щекам, он по-бабьи ахнул и дурашливо воскликнул:
— Боже мой! Пингвин!
* * *
Все знают этот дурацкий анекдот. Я, во всяком случае, отлично знаю. Суть такова. Попугай надоел своими воплями, и его посадили в холодильник. На другой день кто-то открывает дверцу: «Ой, кто это?» А тот, весь в сосульках и изморози, отвечает хрипло: «Пингвин, твою мать!»
Но Кате Зонтиковой, вероятно, не доводилось слышать сей идиотской истории. Поэтому она кокетливо объяснила:
— Виктор Сергеевич, какой же это пингвин? Скажете тоже, правда. Это библиотечный попугай.
— Библиотечный, — хмыкнул Милосадов. — Это что же, порода такая?
— Ах, ах, ах! — сказала Катя Зонтикова, выгибаясь.
— Ах, Виктор Сергеевич, вы шутите!
— Ну а что не пошутить, пока молоденький? — удивился Милосадов, одновременно охватив ее всю одним цепким взглядом. — А зовут как?
— Соломон Богданыч.
— Господи! — снова изумился Милосадов. — Что за дурацкое имя!
Не хотелось с самого начала портить отношения, а то бы я ему, конечно, врезал.
Лично я своим именем горжусь. И появилось оно не просто так, а, как все в мире, имеет свою историю.
Тыщу лет назад, то есть буквально на другой день после того как Калабаров завел себе двух молоденьких птичек (одна — моя незабвенная Лидушка, другая — ваш покорный слуга), он пошел в баню. И в парилке познакомился с голым человеком без опознавательных знаков. Человек назвался Иваном Николаевичем, а когда стали одеваться, он, к изумлению Калабарова, извлек из шкафчика мундир майора внутренних войск — форму, чрезвычайно хорошо Юрию Петровичу знакомую по временам недавно завершившейся отсидки.
Но это не помешало их банному приятельству. За пивом разговор вился прихотливо и забрел на ономастику. Калабаров поведал малоосведомленному майору, что есть имена славянских корней — Славомир или Владимир. Много греческих — Андрей, например, равно как и Василий. Встречаются советского извода ранних годов: к примеру, Порес, что расшифровывается как «Помни решения съезда»; Лелюд — «Ленин любит детей» или даже Кукуцаполь, что вопреки явно ацтекской форме сохраняет яркое социалистическое содержание: «Кукуруза — царица полей».
«А остальные преимущественно библейского происхождения, — заключил Калабаров. — Что, еще по одной?»
«Это как же вы говорите — библейского?» — настороженно спросил майор внутренней службы Иван Николаевич.
«Ну как. Из Библии».
«А Библию кто написал?» — совсем уж враждебно скрупулезничал майор.
«Библию создавали на протяжении многих веков», — завел было Калабаров, но тот перебил:
«Не надо крутить. Евреи ведь писали, да? — мне бабушка говорила».
«Ну разумеется, — недоуменно кивнул Калабаров.
— Если Библия в своей основе — это история еврейского народа, то кто, спрашивается, мог еще ее написать?»
«И какие же это имена?»
«Пашка да Венька. Захар да Михаил. Иван да Марья. Ну и еще миллион».
Его слова произвели на майора самое неприятное впечатление. Он совсем закаменел и спросил сипло: «Ты что ж это хочешь сказать? Что Иван — еврейское имя?»
«Еврейского происхождения», — поправил Калабаров.
«Мое имя — еврейское?!» — бушевал майор, стуча по столу воблой.
В итоге Калабаров был вынужден отбиваться кружкой, и, по его словам, если б не лагерные уроки, пришлось бы туго.
Вот из какой истории родилось мое имя.
«Еврейского в тебе ровно столько же, сколько во мне, — рассуждал Калабаров. — Но назло глупым антисемитам нарекаю тебя Соломоном Богдановичем. Да сольются в тебе два духа народных и будешь ты, по сравнению с теми, в ком один, умнее вдвое!..»
* * *
— Вот уж нашли, — покачал головой директор. — Ерунда какая-то! Могли бы Зорькой, например. Или, скажем, Звездочкой…
— Это же не лошадь, — кокетливо урезонила его Катя, перебирая ключи. — И как же Звездочкой, когда это мужчина? Пожалуйста, Виктор Сергеевич. Вот ваш кабинет.
— Богадельней попахивает, — заметил Милосадов, поводя носом. — Ничего, мы эту казенщину поправим… Вы, Катя, вот что. Обегите всех. Надо же и дело начинать. В половине пятого общее собрание трудового коллектива. Подождите, а попугай-то ваш…
— Соломон Богданыч, — уточнила Зонтикова.
— Вот-вот, Богданыч… Ему в кабинет можно?
— А как же! — удивилась она. — Тут его самое место было. Когда с Юрием Петровичем случилось, после похорон кое-какие вещи родичи забрали: пепельницу, старую трубку, книги, бумаги, еще что-то по мелочи. Хотели и Соломон Богданыча увезти, но мы…
— Да, да, — нетерпеливо оборвал Милосадов.
— Молодцы. Но куда ж он здесь, простите… как бы точнее выразиться…
И пошевелил пальцами, подыскивая подходящее слово.
Однако Зонтикова уже поняла суть вопроса и рассказала ему про Ficus altissima.
— Ишь ты! — удивился Милосадов. — Какой разумник.
— Прежде у Соломон Богданыча еще подружка была, — щебетала Зонтикова. — Сколько лет не разлей вода! Бывало, сядут друг против друга на стеллаж — уж и тю-тю-тю, и сю-сю-сю, и головками прижимаются, и целуются, и перышки друг другу чистят. А года три назад недоглядели.
Калабаров зашел в кабинет — и прикрыл дверь. Не слышал, что Лидушка за ним во весь дух мчится. Ну и не успела отвернуть — со всего разлета об филенку.
— И что?
— Да что, — вздохнула Зонтикова. — Они ведь нежные. В руки возьмешь — господи, в чем душа-то держится. Что им надо: чуть стукнулась, и готово.
— Елки-палки! — сказал Милосадов. — Что ж такое у вас: куда ни сунешься, все покойники.
Катя Зонтикова развела руками и вышла, напоследок с улыбкой оглянувшись.