Даниил Гранин «Бегство в Россию»
Так уж сложилось, что случай не раз и не два сводил меня с некоторыми известными или безвестными “нашими” шпионами, и меня время от времени подбивали написать о них. Романтику шпионажа поощряли в нашей литературе. Да и на Западе она пользовалась успехом. Но я в ту пору такого желания почему-то не испытывал, хотя, как и многие, с удовольствием смотрел фильм “Семнадцать мгновений весны”, читал Ле Карре, Лоуренса, Грэхема Грина и прочих знаменитых “шпионских” романистов. Может быть, отталкивало, что эта профессия требует постоянной, умелой, хорошо отработанной лжи. Жизнь, проведенная во лжи? Мне она осточертела и без романов. Чего другого, но лжи всех сортов – от наглой дурацкой, никому не нужной, до самой утонченной – у нас хватало. Я достаточно много прожил среди вранья, обманов, притворства, чтобы еще и воспевать героев этого искусства.
Наши советские разведчики, наверное, неплохие разведчики. Даже очень хорошие. В этом смысле нам есть чем похвалиться. Отчасти объяснить это можно тем же самым – долгим, по сути пожизненным, пребыванием в атмосфере лжи. Умением прикидываться, вести двойную жизнь, говорить одно, думать другое. Нужда заставила заниматься этим почти каждого советского человека с детства…
Я знал Клауса Фукса, одного из самых знаменитых шпионов Второй мировой войны. На самом деле его не следовало бы называть шпионом. Он был хорошим немецким физиком, происходил из известной семьи немецких теологов. Отец его, кажется, был профессором теологии. Когда нацисты пришли к власти, настоящим немецким интеллигентам многое не нравилось в их действиях. Чем дальше, тем больше. Клаус этого не скрывал. Однажды у него произошла стычка со штурмовиками, и его крепко избили. Европейцы такое переносят плохо. Они не желают послушно сносить, когда их бьют по физиономии. Фукс бежал во Францию, затем в Англию. А когда в США развернулись работы по созданию атомной бомбы, его пригласили в Лос-Аламос к Оппенгеймеру. Может быть, они были раньше знакомы, теперь я уже плохо помню подробности рассказа Фукса. Я ничего тогда не записывал, Фукс не был героем моего романа, хотя и отличался от других шпионов – никто его не вербовал, не обучал, он сам пришел к убеждению, что США как союзник не имеют права скрывать от СССР свои работы над новым оружием. Фукс стал искать способы передачи сведений о бомбе советским людям. Оппенгеймер и руководство атомного проекта ему доверяли, дружба его с Оппенгеймером крепла, и он ею пользовался. Каким-то образом он нашел, через американских коммунистов, возможность связи, не знаю, как у разведчиков называется такая передача сведений, и вскоре данные от него стали поступать в Советский Союз. После войны Фукс вернулся в Англию, к тому времени он был уже под колпаком. В Англии его арестовали, судили. Это был громкий, на весь мир, процесс, у нас, конечно, неизвестный.
Если бы существовал справочник по шпионам, то Клаусу Фуксу я бы отвел в нем первое место: шпион-доброволец, идейный шпион-физик, которому денег за эту работу не платили и который ощутимо помог нашим атомщикам.
Встретились мы с ним в Дрездене. Он прибыл туда из английской тюрьмы, приговоренный к пожизненному заключению. Через несколько лет его обменяли на ихнего шпиона. Он стал работать как физик в одном из институтов и жил довольно замкнуто, женат он был, кстати, на русской.
Я представлял себе Клауса Фукса типичным ученым, малопрактичным, поглощенным своими занятиями, так оно, наверное, и было, но шпионская работа тоже наложила свой отпечаток. Он держался весьма светски и в то же время был настороже, в ресторане садился так, чтобы видеть зал и чтобы его не видели. Когда мы ехали в машине, а вел он машину мастерски, Фукс все время следил в зеркальце, кто следует за нами. Я спросил – зачем, он признался, что привык остерегаться; это была одна из приобретенных на всю жизнь привычек.
О Клаусе Фуксе следовало бы написать интереснейшее исследование. Сюжет его жизни отличает не только бескорыстие, но и научный склад мышления, исследовательский подход к шпионской работе. Самоучка, он в одиночку, без всяких раций, шифров, явок осуществлял передачу ценных материалов. Ученый-шпион. Причем крупный физик и крупный шпион. Ученый-герой. Герой не мысли, а действия.
Одно время меня привлекала и судьба известного физика Бруно Понтекорво, бежавшего к нам, бывшего соратника Энрико Ферми. Великолепный экспериментатор, он по достоинству стал действительным членом Академии наук СССР. То, что он мне рассказывал, достаточно серьезно. Не для шпионского романа, а про то, как возникают и гибнут иллюзии.
Может, эти две судьбы своеобразно отозвались в образе моего героя. Вернее, моих героев, которые почти неразделимы, как сиамские близнецы.
I
Знал я его давно, может быть, лет двадцать. Он приезжал к нам домой на старой, раздрызганной машине, тяжелой и толстой, как броневик. Марку машины нельзя было установить, машина состояла из множества разных машин. Слушалась она только его. Когда она ходила, то ходила самоотверженно вопреки всем законам механики. Грохотала, дымила, внутри была так же безобразна, как снаружи. Рессору он подвязывал проволокой, шнурками, эластичным бинтом.
Тощий, бледный, с измятым узким лицом, он сразу же обращал на себя внимание сильным густым голосом. Стоило ему начать говорить – и слышно было только его.
В первые годы знакомства он был интересен мне своими мыслями, а не своим прошлым. Что-то я слышал, какие-то слухи клубились вокруг него и его друга Картоса. Я не расспрашивал, не выяснял. Кажется, их считали шпионами, перебежчиками. Между тем они работали в “ящике”. Ленинград был туго набит секретными номерными институтами, КБ, заводами. Что они делали, никто не знал. Взрыватели, отравляющие газы, приборы для стрельбы?..
Оба были иностранцы, оба говорили с сильным акцентом. Оба приехали неизвестно откуда. “Кому надо, те знают” – висело над ними. Тайна их жизни привлекала к ним и настораживала. Засекреченные иностранцы, да еще на свободе, да еще руководители – странное сочетание тех лет. К тому же люди западной культуры, меломаны, философски грамотные. К тому же коммунисты. К тому же специалисты самой модной профессии – эвээмщики, кибернетики…
Того, с драндулетом, звали Брук Иосиф Борисович, второго – Картос Андрей Георгиевич. Первый был еврей, второй – грек.
Поначалу я все пытался пристроить и Брука и Картоса к какой-то известной мне категории, но только поначалу. Чем дальше, тем труднее было с ними управляться. Они перестали кого-либо напоминать. У них обнаруживалось все больше своего, необыкновенного и неразгаданного. Приоткрылось это в самом конце восьмидесятых годов, когда многое высветилось в нашей жизни. Будучи в Штатах, я совершенно случайно узнал о них. К тому времени Картос уже умер, но Брук был жив, бодр, правда теперь он носил другое имя – Джо, и другую фамилию – Берт. Какое же считать истинным? То, которое дали родители, или то, с которым он прожил большую часть жизни? Чтобы ответить, надо начать с детства. Потому что это – родина. И когда человек в старости “впадает в детство”, он возвращается на свою родину, которая, оказывается, никогда не отпускала его…
Бруклин, еврейский район Нью-Йорка. Евреи в черных шляпах, котелках, ермолках, чернобородые, с длинными пейсами. Крикливая толпа, красный кирпич, экипажи, помойки, полицейские в черных мундирах, высокие автомобили с клаксонами. Здесь Джо родился, а вовсе не в Иоханнесбурге, как записано в его паспорте. В 1916 году, в семье еврейских эмигрантов. Они уехали из России еще во время первой революции. Откуда уехали – из Одессы, из Риги, с Украины? Джо не знает. Не знает он и настоящей фамилии своего отца.
Когда в США прибывали иммигранты, иммиграционные власти переделывали им фамилии. “Стобишевский? Это невозможно произнести, запишем Стоби”. “Беркович? Запишем Берт”.
Новая фамилия, новая жизнь…
Тогда, в двадцатые годы, никто не интересовался предками. Да и какой родословной могли похвастаться бедняки-иммигранты – литовцы, ирландцы, евреи, украинцы, вся переселенческая рать, штурмующая Америку? Они устремились в будущее, в Новый Свет, и торопились отречься от старого мира. Почти то же самое, что творилось и с нами… Жизнь начиналась с 1917 года, а все, что до этого, сваливалось в одну кучу старья и мещанства – этажерки, конторки, подшивки “Нивы”, гамаши, слоники, бархатные альбомы, самовары, деды, бабки…
К тому времени, когда Иосиф (он же Джо) Брук-Берт родился, семья прожила в Нью-Йорке одиннадцать лет. Но и отец и мать продолжали плохо говорить по-английски, так и не сдав языковой экзамен, тогда, кстати, очень простой. Жизнь в Бруклине позволяла обходиться одним русским. Или идиш. Жили бедно, беднее не придумаешь. То и дело их выселяли за неуплату. Выкидывали вещи на улицу. Детей было четверо – три брата, сестра. Вот они восседают на вещах, сваленных на тротуар, а он, Джо, хвалится перед мальчишками диковиной тех лет – радиоприемником. Семья, безалаберная, скандальная, ни с того ни с сего приобретала необязательные вещи, слишком дорогие – не для голодных ртов.
В тот раз их выселили за драки и шум – соседи жаловались на постоянные перебранки родителей.
Бруклинская среда, бедность и просто обычаи заставили Джо заняться бизнесом. С семи лет он принялся развозить на тачке лимонад. Продавал его строителям. Это было его дело. У него имелся свой район, свой маршрут, свои покупатели, и дело шло.
Довольно быстро Джо сумел расширить свою торговлю. Бизнес давался ему легко. Но сбивала с толку музыка. Старшего брата учили играть на пианино. Джо как завороженный торчал рядом, слушая нехитрые экзерсисы. При малейшей возможности прорывался к пианино и повторял все упражнения. Никто не обращал внимания на его страсть. Не нашлось ни хрестоматийного маэстро, ни учителя, ни старого музыканта, которые заинтересовались бы его способностями. Случайность? Вряд ли. Если из нынешней жизни вернуться в год 1924 и попросить астролога определить будущее нашего оборвыша, то выяснится, что существовало уже тогда направление его судьбы.
Ветры увлечений, соблазнов то и дело утаскивали Джо Берта на иную стезю; казалось, происходил решительный поворот, но затем неведомая сила возвращала его обратно. Своротки оказывались зигзагами, и теперь-то уже видно, сколько усилий приложила фортуна, чтобы не дать ему сбиться с предназначенного пути… А если сравнить его путь с путем Андреа Костаса – он же Андрей Георгиевич Картос, — то приходит на ум, что фортуны их общались, договаривались, а может, и вообще была она одна на двоих.
Джо пошел в школу шести лет и окончил в четырнадцать первые восемь классов. Никаких выдающихся способностей. Никого он не изумлял. Ничего вроде бы не обещал. Следующие четыре класса, до двенадцатого, провел в так называемой высшей школе. Это было не обязательно. Эдисон не имел образования, и Морган не имел, и многие великие предприниматели, кумиры Америки, не тратили годы на слушанье лекций. Но Джо зачем-то пошел в высшую школу, а затем в колледж. В самый дешевый колледж городского Нью-Йоркского университета, но все же это был университет!
В семье считали, что он теряет лучшие годы.
Единственный, кто как-то подталкивал его, был отец.
Отец состоял в организации рабочих-социалистов, имел казначейскую должность и довольно беззастенчиво “заимствовал” общественные деньги. Непрактичный и хвастливый, жуликоватый и мечтательный, врун и неудачник, он сумел передать Джо восхищение энергией американского капитализма.
В осколках детских воспоминаний Джо об отце среди безжалостных суждений возникает все же что-то симпатичное. Дар речи заменял отцу специальность. Хотя английский его был ужасен. Получалось у него, например, страхование. В ответ на отказ и выпроваживающее “до свидания” он с пугающей меланхолией замечал: “Это еще неизвестно”.
У Джо сохранился в памяти праздник встречи Линдберга, перелетевшего впервые через Атлантический океан. Отец нес его на плече по улице сквозь толпу, воздух заполнял белый дождь летящих листовок, сотни тысяч людей кричали, плясали, ликуя. Отец плакал от восторга, от счастья за летающее человечество, и это запомнилось навсегда.
Навсегда запомнилось, как отец повел его смотреть на первый небоскреб Вулворт высотой в пятьдесят этажей и как они стояли там, а отец с гордостью владельца Манхэттена рассказывал о строительстве новых небоскребов.
Но ни связей, ни положения, ни хорошего английского языка отец дать ему не мог. Тщедушный подросток, Джо всего должен был добиваться сам. Зачем же он избрал столь долгий путь через двенадцать классов и университет? Он поступал так вопреки своим интересам. По крайней мере насущным интересам. Культа знаний у него не было, и кругом такого культа еще не было. Учился он средне, словно выполнял обязанности, программу, уготованную ему. Была ли эта программа внутри него? Джо легче было думать, что Провидение управляет им, а его дело – подчиняться.
Ныне судьба его выступает из тьмы как нечто цельное, как законченный сюжет. Это редкость, потому что чаще всего жизнь человеческая – всего лишь нагромождение случайностей, невоплощенных замыслов, игра без правил, мешанина несчастий, удач, мгновенных взлетов, непоправимых глупостей. Смысл ее быстро теряется в хаосе обстоятельств…
Над сюжетом жизни Джо Берта реют два флага: звездный американский и красный, где серп и молот.
Лучшее воспоминание – утренний час в школе, а они, малыши, поют гимн…
Джо Берт встает, пробует спеть мне этот гимн, и вдруг оказывается, что он забыл слова. Это его поражает…
В школьные годы Джо вместе с друзьями часами, все свое свободное время, шатался по Манхэттену, глазея на огромные витрины магазинов, черные “роллс-ройсы”, шикарные подъезды отелей, раззолоченных швейцаров. Чужое богатство рождало не злобу, не зависть, а энергию: ты такой же, ты все это можешь иметь, если будешь работать, если придумаешь, сделаешь!
Капитализм, в котором вырастал Джо, давал пример за примером быстрого преуспеяния. Тот же Вулворт изобрел новую систему торговли: “У меня в магазине не будет ничего дороже двадцати центов!”
История американских фирм – это история остроумных идей. Надо что-то придумать, чем-то заинтересовать. Вроде простейшего и гениального предложения – скидывать один цент, вместо трех долларов ставить цену: 2 доллара 99 центов.
Большинство сверстников Джо свято верили, что смогут разбогатеть. Если не получалось, то считали виноватыми себя: не хватило выдумки, мало затратили энергии, не учли рынка, не выдержали конкуренции. Сердились на себя. Упрекали себя, а не других.
Вера в то, что достигнуть успеха может каждый – великий американский миф, — воодушевляла поколение за поколением. Сила этой веры двигала Америку; внедренная с детства, вера эта до сих пор живет в Джо, в непрестанном потоке его идей.
У американцев короткая история, но зато у них есть уважение к нынешней деятельности человека и к будущему. Отсюда культ гениев бизнеса, торговли, биржи. В отроческих воспоминаниях Джо основное место занимает будущее. Не то будущее, которое обещали нам, не рассказы о коммунизме, о бесклассовом обществе. Будущее Америки было зримым и осязаемым. Джо пропадал на выставках будущего. Их устраивалось множество. Показывали, что будет через двадцать лет, через тридцать. Выставки будущих автоматизированных производств, туннелей, будущей авиации, будущей энергетики. Архитектор Райт выставил проект здания в полтора километра высотой, в котором будет жить миллион человек. Город будет состоять из пяти таких зданий. Никаких дорог между ними. В здании есть все – и производство, и отдых, и спорт. Где-то там, в будущем, находились и его, Джо, бизнес, процветание, его возможности.
Миллиардер Ханг начинал как игрок в покер. Основатель клана миллиардеров Вандербильтов был паромщиком. Крупнейший банкир Америки Амадео Джаннини мальчиком ездил с тележкой зеленщика по улицам Сан-Франциско, торгуя укропом, репой, луком.
Успех валяется под ногами, надо только присмотреться! Чтобы найти, надо поверить в себя. Чтобы поверить в себя, надо верить в Америку.
Перед глазами Джо Берта – Америка тридцатых. Она живая, неприкосновенно свежая, снова страна его юности, не попорченная ни Великим кризисом, ни маккартизмом, счастливая, преуспевающая страна великих свершений – автомобилей, джаза, говорящего кино, лучших возможностей и неубывающих надежд. Сорок лет он скрывал свои чувства, сорок лет он не позволял себе говорить об Америке, вспоминать Америку. Вдруг посреди нашего разговора он встал и хрипло запел:
O say, can you see, by the dawn’s early light!
What so proudly we hail’d at the twilight’s last gleaming?
Фраза за фразой приплывают из того школьного зала в эту комнату на другой стороне земли. Что-то надсадно хрипит в его груди, ржавый механизм детской любви задвигался. Спрятанное, погребенное очнулось. Он снова там, в Нью-Йорке, к нему вернулось гражданство – он снова американский гражданин самой свободной страны, у него все права – свобода слова, религии, предпринимательства. Сколько бы ни прошло лет, по закону никто не имеет права отнять у него американское гражданство, раз он родился в Америке.
Он поет вдохновенно, стоя руки по швам, счастливый оттого, что вспомнил.
Скользкая от крови палуба фрегата. Раненный – ты приподымаешься, смотришь вверх, в темноту. Разрывы гранат, выстрелы. При вспышках света различаешь широкие полосы и светлые звезды. Наш гордый флаг с нами! Он реет на мачте и, значит, над Страной Свободы и Домом Мужества!
И это он, Джо, все детство сражался на том фрегате за свободу Америки, он держал флаг, и его, убитого, заворачивали в этот флаг и под звуки гимна хоронили в океане.
— Но ведь были же у вас, Джо, и суды Линча, и сегрегация…
— Было, — охотно соглашается он.
Он все подтверждает – и ужасы Великого кризиса, и самоубийства, и трущобы, — и тем не менее чувство превосходства не покидает его.
II
Напарника Джо, в ту пору Иосифа Брука, как я уже упоминал, звали Андреем Георгиевичем Картосом. Он был грек. И скрыть это было невозможно. Скрыли только его настоящую фамилию и имя. Он числился греком из Греции, и никаких упоминаний об Америке.
В нем заподозрить шпиона было легче, чем в Джо. Картос был молчалив и замкнут. Безукоризненно одетый, всегда аккуратно причесанный, собранный, как будто выставленный напоказ. Никаких дефектов, тем и внушает сомнение. Понадобилось много лет, чтобы выяснить, что Андрей Георгиевич Картос на самом деле тот самый Андреа Костас, который упоминается во множестве книг. Биография его американцами изучена подробно. Но до того момента как он скрылся. В большинстве книг он фигурирует в разделе “Другие шпионы”. Или “Следующий шпионский круг”.
Андреа унаследовал от своего отца малый рост. Отец его имел пять футов, то есть полтора метра, что, как ни странно, печально отразилось на его адвокатской карьере. Клиенты не доверяли греку-недомерку серьезных дел, они хотели видеть своего адвоката внушительным, представительным мужчиной. Приходилось вести грошовые дела бедняков, только что приехавших эмигрантов – итальянцев, латиноамериканцев. Благо у отца были способности к языкам. Семья была огромная: пять сыновей, одна дочь. Чтобы прокормить их, в годы депрессии отец мотался с работы на работу, одновременно прирабатывая и страховкой, и как переводчик в суде.
Единственный, кто получил высшее образование в этой семье, был Андреа. Остальные стали бизнесменами – кто занялся скаковыми лошадьми, кто стекольным делом. Андреа тоже должен был пойти работать, университета ему не полагалось, но колесо его фортуны повернул учитель математики, которого мальчик поразил тем, что сам одолел дифференциальное исчисление и стал решать уравнения “просто так”.
Учитель попробовал уговорить отца отдать сына в университет. Отец не согласился. После смерти матери они вынуждены были продать дом. Семью поддерживала дочь, которая работала секретаршей. Кто будет платить за университет? Жили впроголодь. Андреа наловчился во время обеда говорить что-нибудь смешное, это он умел, и пока все смеялись, успевал схватить кусок побольше.
Учитель не отставал, скоро-де конкурс абитуриентов, пусть мальчик попробует себя. Андреа попробовал и выиграл. Не просто прошел по конкурсу, а занял одно из первых мест и получил право на стипендию Моргана. Потом он хвастался, что при вручении диплома сам старик Джон Пирптон Морган пожал ему руку. Хоть Андреа и коммунист, а уважение к миллионеру в крови у американцев. Может, это и правильно, спрашивал меня Джо, ибо что, кроме счета в банке, столь точно может показать степень успеха человека? Слава? Как ее измерить? Заслуги? Тут тоже многое спорно и преходяще.
Розенберг, ярый активист комячейки, куда ходили Джо и Андреа и их друзья, был их сверстником. Напору Юлиуса было трудно противостоять. Он вовлекал всех в политику, в яростные споры, раздавал поручения, собирал митинги.
В партийных ячейках царил культ Советского Союза. Для каждого коммуниста была обязательна безграничная вера в торжество советского социализма. Все, что происходило в Советском Союзе, оправдывалось.
Знаменитый американский генетик Герман Меллер, будущий лауреат Нобелевской премии, в 1933 году приехал в Советский Союз, желая, как он говорил, “учиться социализму”. Работал он у почитаемого им Николая Ивановича Вавилова, и это было для него счастьем, но вскоре кругом стала твориться вакханалия лжи, чудовищных провокаций. Приближался 1937 год, нарастал террор, шли аресты. Меллер придумывал оправдания репрессиям – кровавой мясорубке, которая набирала обороты, — но не выдержал и в 1937 году вернулся в Штаты, подавленный ужасами социалистической действительности. Иностранцы уезжали из СССР один за другим, рассказывали, что творит диктатура пролетариата. Когда на собраниях выступали приехавшие и рассказывали про советские концлагеря, тайные расстрелы, раскулачивание – их освистывали. Джо тоже топал ногами, он не желал слышать ничего плохого про первую в мире…
Юлиус Розенберг организовал партячейку, еще когда они с Джо учились в колледже. Партработа отнимала у Розенберга большую часть времени. Он занимался ею в ущерб учебе, а потом и инженерной своей работе. Он таскал с собой огромный тяжелый портфель, набитый брошюрами, листовками, списками, протоколами заседаний. Типичный очкарик – веселый, добрый, восторженный фанат коммунистической мечты.
Когда Юлиус женился, Этель примкнула к их дружбе. Следующим женился Костас, и все вместе они принялись сватать Джо, усиленно знакомили его с девицами из ячеек.
Но Джо выбрал себе подругу сам, никому не известную красотку-англичанку. Юлиус Розенберг учинил допрос: имеет ли право коммунист на легкомысленные шуры-муры? И сколько времени может продолжаться связь? Не обязан ли Джо жениться на ней, не следует ли обсудить вопрос на партячейке?
Юлиус Розенберг и его жена Этель – те самые Розенберги, которых в 1950 году приговорят к смертной казни, посадят на электрический стул за то, что они якобы передали Советскому Союзу секреты производства атомной бомбы.
Но до этого далеко. У них еще будут дети и много волнений и радостей, связанных с разгромом фашистской Германии. Пока что они заняты партийными делами, Джо ищет возможность открыть свое дело, а Андреа устроился работать в Корнелевский университет.
Годы учебы для него были труднейшие, надо было прирабатывать, помогая отцу. Одно время он дежурил на поле для гольфа, нырял в пруд, доставая мячи. Никакой другой работы найти не мог. То были годы кризиса, страшное время, которое оставило шрам в душе Андреа и спустя десятилетие сказалось роковым образом.
Андреа помогли его способности, он получил приглашение Корнелевского университета. Довольно быстро ему удалось сделать там хорошую работу по питанию циклотрона.
Джо не сумел устроиться по специальности электронщика. Зато ему удалось попасть на государственную службу как проектировщику аэродромов. Государственное предприятие – шаг к социализму, отец похвалил. Джо тоже был доволен: четыреста долларов в месяц, вполне приличная ставка. Он снял себе квартиру на двадцать пятом этаже, точнее, на крыше небоскреба: Пентхаус – что-то вроде дачного участка. Привез земли, развел садик, посадил кусты, вид с высоты был роскошный. К нему любили приходить гости. Вообще это было счастливое время.
Он успевал работать, бывать на концертах, учиться музыке, влюбляться, страдать, впрочем, не всерьез, мечтать о собственном бизнесе, помогать Юлиусу и его жене Этель в партийных делах.
С началом войны оклады на военных предприятиях подскочили – пошли военные заказы. У Джо появились свободные деньги, и он смог осуществить свою ближнюю американскую мечту – приобрести машину. В 1941 году новеньким автомобилем еще можно было щеголять.
“Форд” последнего выпуска – с радиоприемником – катил воскресным июньским утром по автостраде. Джо за рулем, рядом Андреа, которого он умыкнул из семейного гнезда. Вдруг музыка оборвалась, и друзья услыхали экстренное сообщение: Гитлер напал на Советский Союз. Джо до сих пор помнит голос диктора…
Потрясенные, они съехали на обочину, остановились.
Итак, Россия вступает в войну. Пусть в России нищие колхозы, беззаконие, пусть Сталина перехитрили, пусть напрасно он уничтожил военных командиров – все равно это единственный оплот социализма, надо простить все ошибки; сейчас, в этот решающий момент истории, важно одно – помогать России, ей предстоит принять главный удар.
Они жадно читали газеты, слушали радио, выполняли военные заказы, не считаясь со временем, и все равно война доносилась до них глухо, прерываемая джазом, концертами и вечеринками. Когда Америка вступила в войну, жизнь почти не изменилась. Войны для Америки всегда происходили “где-то”.
К тому же им было по двадцать пять лет. Мир лежал перед ними покладистый, влюбленный в них, готовый покориться их уму, таланту, физической силе, красоте. Они все могли. Они вступили в зону уверенности, свершений, подвигов. Секс вовлекал в приключения, молодость требовала радостей, растраты сил. Они старались подойти к сексу научно. У них сложилась дружная компания, они сняли квартиру в центре Нью-Йорка, там проводили эксперименты с разного рода девицами – негритянками, японками, испанками, вдовушками, замужними дамами, проститутками. Секс и музыка… Секс и Восток… Секс и гимнастика…
Они установили, что каждая женщина – волшебный инструмент, способный отзываться в руках умелого музыканта по-новому. Нет бесчувственных женщин, нет фригидных, есть неумелые мужчины. Секс – радость дающего. Секс занимал большое пространство и в мыслях, и в отношениях с людьми. Им надо было все опробовать и сравнить. Они читали труды психиатров по сексуальному инстинкту, привлекали к своим дискуссиям ученых-женщин. Секс и политика совмещались плохо, секс и наука – лучше.
Изучение секса закончилось для Андреа тем, что он попался в капкан, поставленный одной волоокой красоткой, так считали друзья. Утверждение не совсем справедливое, показания свидетельствуют, что капканом они называли ее равнодушие к песням Андреа и к нему самому. Кошачье-ленивые ее движения, таинственная дремотная улыбка уводили в какой-то иной мир, откуда она порой снисходила. Обыкновенные ее слова Андреа воспринимал как обещание чуда. Что он увидел в ней, медлительной, сонной, никто не понимал. Все было бы ничего, если б дело не кончилось свадьбой. Тут-то и прозвучало – капкан. Недоумевали, зная талант Андреа, его умение выстраивать длиннейшую цепь причин и следствий, то есть предвидеть далеко вперед.
Отговаривать влюбленного всегда бесполезно. Смысл любви, ее неразгаданная сила и состоит в том, что любовь слепа. Андреа видел свою Луизу в таком сиянии, что ничего другого, кроме этого сияния, различить не мог.
В те годы он был глух и самонадеян. Звезда его восходила. Секретные работы над атомной бомбой в Лос-Аламосе разворачивались. Физика становилась государственной наукой, это чувствовалось в университетах. Исследования на циклотроне получили неожиданный спрос. Этот спрос вдруг подскочил, как подскакивают акции на бирже. Чиновники, университетское начальство стали чтить физиков. Андреа оказался одним из тех, кого выделяли. Устраивала его молчаливость и то, что он не любил писать статьи, предпочитая эксперимент. В нем счастливо сошлись ученый и инженер. Они не боролись, а чередовались – работа руками и работа с карандашом и бумагой, эксперимент и размышление.
После женитьбы он ушел в работу; кроме того, случилось еще одно событие. Однажды с приятелем Бобби Джонсом они свернули к какому-то бару перекусить и увидели вдали пологий холм, поросший синими цветами. Это было так красиво, что они подъехали поближе. Холм был ярко-синим, как небесная глыба, ветерок колыхал высокие колокольчики, открывая зеленую траву, казалось, они тихо звенят. Запахи нагретой травы, тишина, бегущие тени облаков, совсем иная, незнакомая жизнь нежно обняла их. Бобби, тоже физик, занятый космическими лучами, сказал:
— Сад Божий! Таким был рай!
Местечко называлось Итака. Для Андреа это прозвучало как знамение. Итака – греческий остров, родина Одиссея! Возвращение на Итаку значило: приплыть к родному приюту после многих невзгод.
На счастье, участок продавался. Они решили поселиться здесь, приобрели его на двоих, разделились и вскоре принялись за строительство. Боб заказал проект дома архитектору, Андреа проектировал свой дом сам. Крышу он сделал плоской, проложил в ней водяные трубы, отводящие летнюю жару. Отопление устроил в полу. Зимой солнце обогревало западный брандмауэр. Начинил дом автоматикой, сигнализацией. Сконструировал по своему вкусу фонари, люстры, бра. Ему доставляло удовольствие работать руками, с металлом, деревом, мастерить камин, замки, скамейки. Когда агенты ФБР впервые пожаловали в Итаку, они приняли его за рабочего.
В обоих домах справили новоселье. Музыкальные вечера, на которые приезжал из Нью-Йорка и Джо, устраивали большей частью у Боба. У него был рояль и юная жена, стройная, тоненькая, как свечка. Когда они играли, узкое личико Энн светилось.
Ах, как нас любили после войны! Во всех странах Европы, в Америке, во всех ее городах и городишках! Мы были освободители, герои. Мы спасли Европу от коричневой чумы. Нам сочувствовали. Четырнадцать миллионов погибших, цифра, которую тогда решились назвать, приводила в ужас. Во всех кинотеатрах шли фильмы о войне, показывали советские разрушенные города, парад Победы на Красной площади. Ставили памятники советским солдатам в Австрии, Норвегии, называли улицы, площади в честь Сталинградской битвы.
Любовь к нам казалась прочной, мы были уверены, что ее хватит на наше поколение, останется и нашим внукам. Что другое мы могли оставить им?
Джо, Андреа, Розенберги – все они ходили гордые. Дома у каждого висел портрет Сталина. Они мечтали поехать в Советский Союз, хоть взглянуть на Кремль, на советских людей.
Наступило 5 марта 1946 года. Хмель победы еще не прошел. По дорогам Германии, Италии продолжали двигаться освобожденные из фашистских концлагерей. Вылавливали переодетых нацистов. Еще умирали в госпиталях раненые, возвращались домой солдаты. В этот день в маленьком американском городке Фултоне выступил Уинстон Черчилль. К тому времени бывший премьер.
Черчилль решил высказать то, что тревожило его и его друзей – американцев, решил переступить через недавнее братство по оружию, скрепленное кровью и заверениями в дружбе.
Прежде всего он сказал об атомной бомбе. Сказал, что производство бомбы находится пока в руках Америки и от этого люди не спят хуже. Но вряд ли они смогут так же спокойно спать, если положение изменится и какое-либо коммунистическое или неофашистское государство освоит ужасную технологию. “Бог пожелал, чтобы это не случилось, и у нас по крайней мере есть передышка, перед тем как эта опасность предстанет перед нами”.
Союзники уже знали, что в СССР идет вовсю работа над бомбой. Черчилль дал это понять и впервые указал на опасность, которая грозит миру. Советскую страну, избавившую мир от фашизма, он объявил главной угрозой всем бывшим союзникам. Кроме того, не постеснялся поставить на одну доску “коммунистическое и какое-либо неофашистское государство”!
Он не называл страну напрямую, он говорил о полицейских правительствах, о власти диктаторов, узких олигархий, “действующих через посредство привилегированной партии и политической коллизии”. Но адрес был ясен.