Джозеф Кэмпбелл «Мифы для жизни»
Мифология любви
(1967)
Какая чудесная тема! И как прекрасен мир мифологии, прославляющей эту вселенскую тайну! Греки, помнится, считали Эроса, бога любви, старейшим из богов, но в то же время и самым молодым, так как он заново рождается в каждом любящем сердце и наполняет его романтикой. Более того, двум формам проявления этого божества соответствовали два вида любви — земная и небесная. А в представлении Данте, по классической традиции, любовь заставляет вращаться Вселенную и наполняет весь мир, от небесного престола Троицы до адских бездн.
Один из самых удивительных, по моему мнению, символов любви родился в Персии. Это мистическое толкование образа сатаны как самого верного приверженца Бога. Знаменитая древняя легенда утверждает, что Бог создал ангелов и приказал им не поклоняться никому, кроме Него. Однако, сотворив человека, Он велел им почтительно склониться перед этим благороднейшим творением. Люцифер отказался — как принято считать, из гордости. Однако, согласно мусульманскому прочтению, причина была в том, что он слишком сильно и пылко любил Бога и потому не мог заставить себя поклоняться кому-то еще. Именно за это он был брошен в преисподнюю и обречен на вечную разлуку с Возлюбленным.
Самая страшная из адских мук — не огонь или зловоние, а окончательное лишение возможности созерцать Бога. Какие бесконечные страдания должен испытывать изгнанный влюбленный, который даже по воле Бога не в силах был преклоняться перед любым другим существом!
Персидские поэты спрашивали: «В чем источник неисчерпаемой силы сатаны?» и отвечали: «В его памяти о голосе Божьем, когда он молвил: «Изыди!» Какой исключительный образ тонких духовных страданий, описывающий одновременно муки и восторги любви!
Другим примером из истории Персии служат жизнь и подвиги великого суфийского мистика Халладжа, подвергшегося пыткам и распятого в 922 году за слова о том, что он и его Возлюбленный — Бог — едины. Халладж сравнивал свою любовь к Богу с тягой мотылька к пламени. Ночная бабочка до рассвета кружит у горящей лампы, возвращается к сородичам с обожженными крыльями и рассказывает о прекрасной вещи, которую увидела, а следующей ночью желание воссоединиться с пламенем заставляет ее безрассудно влететь в него и стать единым целым.
Такие метафоры говорят о восторге, который все мы в той или иной мере переживали либо по меньшей мере воображали. Но есть и другой аспект любви, который некоторые, возможно, испытывают, и его образ также описан в персидском тексте. Это древняя зороастрийская легенда о прародителях человеческого рода. Там они изображены как одна тростинка, поднявшаяся из земли, — их единение было настолько тесным, что невозможно было понять, где кто. Со временем они, однако, отделились, а после снова слились и произвели на свет двоих детей. Родители так нежно и безудержно обожали детей, что проглотили их. Одного проглотила мать, второго — отец. Чтобы защитить род человеческий, Бог уменьшил родительскую любовь на 99 %, и после этого прародители произвели на свет еще семь пар детей, каждая из которых — слава Богу! — выжила.
Древнегреческое представление о Любви как старейшем из божеств перекликается с рассказанным ранее индийским мифом из «Брихадараньяка упанишады»: Первое Существо было безымянной и бесформенной силой, которая сначала никак не давала о себе знать, но затем подумала: «Я», и тут же испугалась того, что возникшее в мыслях «Я» могут уничтожить. Затем «Я» рассудило: «Ведь нет ничего, кроме меня, чего мне бояться?» и, разросшись, разделилось, став двумя, мужчиной и женщиной; от них впоследствии родились все живые существа на земле. И когда творение завершилось, мужчина поглядел вокруг, увидел порожденный мир, и узнал, и произнес: «Все это — Я!»
Главный смысл этой истории в том, что предшествовавшее сознанию Первое Существо, — которое подумало: «Я», почувствовало страх, а потом желание, — является источником мотиваций, направляющих наши подсознательные намерения. Второй урок мифа заключается в том, что любовный союз делает нас соучастниками творческой деятельности того, кто основа всего существующего. Согласно индийским представлениям, наша обособленность друг от друга здесь, на земле, в сфере пространства и времени, то есть наше многообразие является лишь вторичным, иллюзорным аспектом правды, которая состоит в том, что мы — единое бытие одной основы. Она познается и ощущается в восторге любви, когда мы выходим за пределы себя.
Великий немецкий философ Шопенгауэр в своем великолепном эссе «Основы морали» рассматривает этот необыкновенный духовный опыт. Как же получается, что человек может позабыть о себе, о своем благополучии и рисковать жизнью ради того, чтобы спасти от смерти и мук другого, как будто бы чужая жизнь — его собственная? Шопенгауэр дает следующий ответ на этот вопрос: подобное поведение вытекает из инстинктивного понимания, что ты и другой человек — по сути одно. Личность на миг расстается с вторичным и бедным ощущением собственной обособленности от других и внезапно ощущает великую истинную правду: все мы — единое существо во Вселенной. Шопенгауэр дал этому побуждению название «Сопереживание», Mitleid, и считает его единственным и неотъемлемым источником морали. Основано оно, по мнению философа, на метафизически достоверном понимании того, что, на мгновение став самоотверженным, человек становится безграничным. В последнее время мне представился случай несколько раз вспомнить слова Шопенгауэра и подумать над ними: по телевизору показывали героическое спасение на вертолете раненых солдат с вражеской территории во время войны во Вьетнаме. Позабыв о собственной безопасности, рискуя жизнью, молодые ребята спасали других людей, будто самих себя. Если искать примеры в нынешней жизни, то, мне кажется, именно это — лучший пример подлинного подвига Любви.
Среди религиозных знаний Индии встречается формулировка пяти ступеней любви, по которым восходит верующий в своем служении и сознании бога, что означает, по индийским представлениям, осознание собственного тождества с Существом, что сначала произнесло: «Я», а после узнало: «Я есть весь этот мир!»
Первая ступень — это любовь слуги к хозяину: «Бог, ты мой Господин, я — твой слуга. Прикажи, и я обязуюсь повиноваться!» Согласно индийскому учению, такое отношение с Духом подходит большинству из тех, кто поклоняется божествам, где бы они ни жили.
Вторая ступень — любовь дружеская, которую в христианской традиции символизируют отношения Иисуса с апостолами: они были друзьями, могли разговаривать на равных и даже спорить. Такая любовь подразумевает более глубокую готовность к взаимопониманию, чем первая. В индийских священных текстах эта идея воплощена в «Бхагавадгите», в великой беседе принца пандавов Арджуны и его возничего, бога Кришны.
Следующая, третья ступень — родительская любовь, представленная в христианстве образом рождественской колыбели. На этом уровне человек вынашивает в своем сердце божественное дитя — собственное духовное пробуждение к вечной жизни. Такую любовь имел в виду мистик Майстер Экхарт, когда говорил своей пастве: «Господу приятнее рождаться духовно в отдельной девственной, благой душе, нежели даже родиться телесно от Пресвятой Марии. Высшая цель Господа — рождение, и Он недоволен, пока не родится в нас Его Сын». В индуизме та же ступень выражена распространенным поклонением непослушному малолетнему «воришке» Кришне, родившемуся и воспитанному среди пастухов. В наше время неплохим примером может послужить уже упоминавшийся случай, когда к индийскому святому и мудрецу Рамакришне пришла обеспокоенная женщина и сказала: «О мудрец, я не испытываю любви к богу». — «А вы вообще кого-то любите? — спросил Рамакришна. Женщина ответила, что любит своего племянника. Тогда Рамакришна изрек: «Ваша любовь и забота о нем и будет любовью к богу».
Четвертая ступень — супружеская любовь. Католические монахини носят обручальные кольца как символ духовного брака с Христом. Любой брак по любви является духовным, как сказано в Новом Завете: «И будут двое одна плоть» (Еф. 5:31). Главным сокровищем становится уже не самостоятельное отдельное существование, не собственная личность, а единство двоих и общая жизнь. В Индии жена должна поклоняться мужу как господу, это является мерилом степени ее набожности (при этом, правда, в обязанностях супруга перед женой ничего подобного нет).
Какой же является, по мнению индийцев, пятая, высшая ступень любви? Это любовь страстная и запретная. В браке человек по-прежнему следует велениям рассудка, наслаждается мирскими благами, мечтает о достатке, высоком положении в обществе и всем прочем. Не стоит забывать, что на Востоке брак является договоренностью между родителями супругов и потому не имеет ничего общего с тем, что называют любовью на Западе. В этих обстоятельствах приступ страстной любви может быть только незаконным; он разрушает должный порядок добродетельной жизни. Цель такой любви полностью совпадает с мечтой мотылька из сравнения Халладжа: сгореть в пламени любви. В легенде о боге Кришне описано предание о страстном взаимном увлечении бога в облике юноши и его смертной любовницы, замужней Радхи. Можно процитировать и другие слова мистика Рамакришны, который всю жизнь был предан богине Кали: «Если так сильно любишь Бога и готов пожертвовать всем, лишь бы увидеть Его лицо, достаточно сказать: “Боже, откройся!” — и Он должен будет непременно ответить».
Там же, в Индии, существует образ Кришны, игравшего по ночам на флейте в лесу Вриндаван. Колдовская мелодия заставляла юных жен тайком выбираться из супружеских постелей и, прокравшись по залитому лунным светом лесу, всю ночь напролет танцевать с прекрасным юным богом и предаваться неземному блаженству.
Основная мысль заключается в том, что внезапный приступ любви возносит человека над временными законами и отношениями, имеющими силу только в выдуманном мире кажущейся обособленности и многообразия. Святой Бернар Клервоский развивал эту мысль в своих проповедях и полагал, что библейский текст «Песни песней» выражает тоску души по Богу, выходящую за рамки людских законов и рассудка. Более того, мучительная разница между двумя противоречивыми опорами нравственных обязательств — разумом с одной стороны и страстью с другой — с самого начала причиняла немало хлопот христианским богословам. «Плоть желает противного духу, — писал, например, святой Павел, — а дух — противного плоти» (Гал. 5:17).
Современник святого Бернара, Пьер Абеляр, видел высший образец любви Бога к человеку в нисхождении Сына Божьего на землю, где он стал плотью и смиренно принял смерть при распятии. В христианской герменевтике распятие Спасителя всегда вызывало сложности, ведь Иисус, согласно христианской вере, пошел на смерть добровольно. Почему? Одни толкователи времен Абеляра считали, что это была дань сатане, «выкуп» людей из плена нечистого, другие полагали, что Христос расплачивался с Отцом в искупление за грехопадение Адама. Но поступок Иисуса скорее был актом добровольного самопожертвования во имя любви, основанным на стремлении вырвать людей из оков мира и пробудить в них ответную любовь к Богу. По словам Майстера Экхарта, такое проявление любви могло и не причинять Христу мучений: «Для того, кто страдает не во имя любви, страдать есть страдание, и переносить его тяжело. Но кто страдает во имя любви, не страдает вовсе, и муки его в глазах Господа плодотворны».
Сама мысль о нисхождении Бога в мир по велению любви к людям и ради того, чтобы пробудить в человеке ответную любовь, кажется мне полной противоположностью процитированному утверждению святого Павла. На мой взгляд, эта идея означает, что Бог жаждет человеческого преклонения не меньше, чем человек — Божьей благодати. С этой точки зрения образ распятого на кресте истинного Бога и истинного Человека сосредоточивает наше внимание на равноценных условиях взаимной жертвы — брачного договора, а не выкупа в каком-то уголовном смысле. Кроме того, если видеть в распятии не только историческую дату, когда Иисус был казнен на Голгофе, но и трансцендентальную тайну присутствия и участия Бога в терзаниях каждого живого существа, то образ креста можно считать знаком вечного утверждения всего, что было, есть и будет. Вспомним слова Христа, написанные в гностическом Евангелии от Фомы: «Разруби дерево — я там; подними камень, и найдешь меня под ним». В платоновском «Тимее» сказано, что время — это движущийся образ Вечности. Уильям Блейк писал: «Вечность — это любовь, закаленная временем». Вспомним, наконец, отрывок из сочинений Томаса Манна, где он славит человека как «благородную встречу (eine hohe Begegnung) отчаянно стремящихся друг к другу Духа и Природы».
Таким образом, можно с уверенностью сказать: невзирая на то, что некоторые моралисты могут разделять две сферы, два царства — тело и дух, время и вечность, — при первом же появлении любви подобные разграничения моментально испаряются и пробуждается чувство осмысленности жизни, где все противоположности едины.
Самым почитаемым на Востоке олицетворением жизнеутверждающего начала, которое выше противоположностей, является безгранично сострадательный Бодхисаттва Авалокитешвара, известный также в Китае как Гуань-Инь, а в Японии как Каннон. В отличие от Будды, который, завершив земное существование и проповедь, ушел и никогда уже не вернется, Бодхисаттва отказывается от освобождения и навеки остается в вихре перерождений, становясь вечным символом тайны спасения уже при жизни. Это освобождение, как ни парадоксально, требует не побега из урагана новых рождений, а полного и добровольного участия в земной жизни, огромной самоотверженности, когда освобождение от «Я» освобождает от любых желаний и страхов. А если свободен Бодхисаттва, то свободны и мы — в той мере, в какой мы постигли совершенство сострадания.
Говорят, что стекающая с кончиков пальцев Бодхисаттвы амброзия достигает самых глубин ада и утешает души, запертые в пыточных камерах своих страстей. Более того, в общении друг с другом все мы неосознанно становимся проводниками Бодхисаттвы, чья цель заключается вовсе не в том, чтобы изменить — или, как любят говорить сегодня, «улучшить» — этот временный мир. Конфликты, напряженность, победы и поражения — неотъемлемые черты природы вещей, а Бодхисаттва просто участвует в естественной жизни. Это бесцельная благожелательность. Поскольку вся жизнь — страдание, то решением ни в коем случае не может стать преобразование, «продвижение» от одной формы жизни к другой. Единственный выход — уничтожение самого органа страдания, которым, как мы уже знаем, является идея сохранения Эго, плененного собственными представлениями о том, что хорошо и плохо, истинно и ложно, верно и ошибочно. Но именно эта раздвоенность исчезает в метафизическом импульсе сострадания.
Любовь как страсть и любовь как сочувствие — две стороны одной медали. Часто их представляют как полные противоположности, физическое и духовное, но на самом деле личность в обоих случаях вырывается за пределы себя и открыта для того, чтобы обрести новую идентичность, более глубокую и прочную. Необходимо признать, что оба вида любви — работа Эроса, старейшего и самого юного из богов, того, кто, как сказано в древнеиндийском мифе, излившись, стал всем сотворенным.
На Западе наиболее впечатляющим символом любви-страсти является, несомненно, легенда о любовном напитке Тристана и Изольды, превозносящая парадоксальность этой тайны: агония любовного счастья — и восторг от этих мук, которые для благородных сердец становятся самой амброзией жизни. «Я предпринял этот труд, — писал величайший из великих поэтов, воспевавших Тристана и Изольду, Готфрид Страсбургский (это в его варианте легенды черпал вдохновение Вагнер, когда создавал одноименную оперу), — из любви к миру и благородным душам: это мир, к которому устремлено мое сердце, это души тех, кто мне дорог». Но затем он добавил: «Я имею в виду не обычный мир, где живут те, кто, как я слышал, не может терпеть скорбь и желает лишь купаться в блаженстве (да одарит их Господь вечным счастьем!). Не про такой мир, не про такое существование моя сказка; их жизнь и моя далеки друг от друга. Я вижу в мыслях другой мир, который удерживает вместе в одном сердце и горькую радость, и радостную печаль, душевный восторг и мучительную тоску, милую жизнь и скорбную смерть, отрадную смерть и горестную жизнь. Этот мир — мой, и я буду проклят или благословен вместе с ним».
Разве мы не узнаем в этих словах отголосок метафизического совпадения и преодоления противоположностей, которое уже встречалось нам в образах сатаны в аду, Иисуса на кресте и мотылька среди языков пламени?
Несмотря на это, средневековое европейское отношение к любви, как толковали ее не только Готфрид и воспевшие Тристана поэты, но и трубадуры и миннезингеры XII–XIII веков, имеет оттенок, совершенно отличный от каких-либо дальне-, среднеи ближневосточных представлений. Буддийское «сострадание», каруна, аналогично по смыслу христианскому «милосердию», агапэ, воплощенному в завете Христа возлюбить ближнего своего как самого себя. Еще сильнее это выражается в словах, которые я считаю высшим, благороднейшим и самым смелым призывом христианского учения: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих и гонящих вас. Да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Мф. 5:44–45).
Во всех великих традиционных представлениях о любви как сострадании, милосердии, агапэ сказано, что добродетель эта проявляется обобщенно и безлично; она презирает различия и даже привязанности. Этой высшей духовной любви противопоставляется обычно похоть, как ее часто называют, «животная страсть»; она в равной мере обобщенна, безлична и неразборчива. Еще точнее ее можно описать как взаимное влечение мужских и женских половых органов и сослаться на труды Зигмунда Фрейда как главное современное исследование этого вида любви. Однако в средневековой Европе — сначала в поэзии трубадуров Прованса, а затем в поэзии миннезингеров, где акценты несколько сместились, — был найден новый образ любви, совершенно не похожий на те два, что традиционно противопоставлялись. Я считаю эту типичную и исключительно европейскую главу истории любви одним из важнейших преображений не только сферы чувств, но и духовного сознания всего человечества, и потому намерен более подробно остановиться на нем, прежде чем перейти к заключительным абзацам этой главы.
Начнем с того, что в Средние века брак практически всегда был делом семейным, общественным — как, впрочем, всегда происходило, естественно, в Азии и даже в наши дни нередко случается на Западе. Свадьба проводилась только по согласию родителей. В аристократических кругах девушек, часто даже еще не вышедших из детского возраста, выдавали замуж, они были своеобразными «политическими пешками». Тем временем Церковь освящала подобные союзы неуместно загадочными словами о том, что двое теперь будут одной плотью, соединятся любовью и Богом — и что человеку не разлучить то, что Бог соединил. Искренняя любовь в таких условиях могла быть лишь предвестником несчастий. За такое можно было не только сгореть на костре, но и вечно гореть в аду. Любовь, конечно же, зарождалась даже в таких благородных сердцах, какие воспевал Готфрид, и не просто возникала сама собой, а была желанна. Трубадуры воспевали эту страсть, которая, по их мнению, была благословением, превосходящим все церковные таинства, включая само таинство брака, где бы такая любовь ни освящалась — на небесах или в аду. Также подчеркивалось, что слово Amor1 было анаграммой названия Roma2.
Так в чем же заключается особое свойство этого нового вида любви — не агапэ, не эроса, но амор?
Споры трубадуров на эту тему были любимым сюжетом их стихов. Самой удачной из дошедших до нас дефиниций стали строчки одного из наиболее уважаемых поэтов этого жанра, Гираута де Борнеля. Он говорит о том, что любовь (amor) разборчива, индивидуальна и специфична, а рождается от глаз и сердца:
Через глаза любовь достигает сердца,
Глаза — разведчики сердца,
Глаза способны распознать, чем сердцу будет сладко обладать, И когда все придут к общему согласию
И все трое примут твердое решение,
В этот мир родится совершенная любовь,
Из образа, подаренного сердцу взором. Дальше первый шаг ступить Новорожденной склонность помогает.
Обратите внимание: такая благородная любовь не безлична! Это не «возлюби ближнего своего, как самого себя», каким бы тот ни был; это не агапэ, не милосердие и сострадание. С другой стороны, это вовсе не выражение столь же неразборчивого полового влечения. Такая любовь, можно сказать, не от небес или ада, а от земли, она зарождается в душе и по предпочтению глаз. Их впечатление передает зрительный образ сердцу, а сердце (как утверждается в других произведениях того времени) «благородное» и «нежное» склонно к любви-amor, а не к простой похоти.
В чем же сущность любви, возникающей таким образом?
В разнообразных примерах восточного эротического мистицизма, как индийского, так и ближневосточного, женщина понимается как благоприятная возможность для ее возлюбленного пережить бездонные глубины просветления — таким же проводником была для Данте Беатриче. Но среди трубадуров бытовали другие представления. Для них возлюбленная была не проявлением божественного начала, а именно конкретной женщиной. Их любовь была обращена именно к ней, а самым восхваляемым переживанием становились муки земной любви — неизбежные последствия того, что в этом мире полное единение любящих невозможно. Счастье любви — в предчувствии вечности, боль любви — в неумолимом ходе времени, и потому (по словам Готфрида) ее суть — «горькая радость и радостная печаль». Для тех же, кто «не может сносить скорбь и желает лишь купаться в блаженстве», величайший дар жизни, любовное снадобье — напиток слишком крепкий. Готфрид даже определяет любовь как богиню и приводит заблудившихся влюбленных к ее затерянному в пустошах храму, известному как «Грот влюбленных», где вместо алтаря высится великолепное, кристально чистое ложе.
Самым трогательным эпизодом в сочинении Готфрида, как мне кажется, является тот момент, когда на корабле, плывущем в Ирландию (с этого начинается опера Вагнера), юная пара случайно выпивает любовное снадобье и постепенно сознает, что в их сердцах уже постепенно зреет любовь. Верная служанка Бранжена, которая по ошибке оставила роковую бутыль без присмотра, обращается к молодым людям со зловещим предупреждением: «Этот сосуд и содержимое его обоим принесет лишь гибель!», на что Тристан отвечает: «Да исполнится воля Божья, будь то жизнь или смерть. Напиток отравил меня сладостью. Не знаю, чем станет предсказанное тобой, но такая смерть меня устроит. И если гибелью моей станет прекрасная Изольда, я с радостью пойду и на вечную смерть».
Бранжена имела в виду смерть обычную, Тристан же понял «такую смерть» как восторг любви, а «вечную смерть» — как адское проклятие, которое для средневекового католика было вовсе не образным оборотом речи.
1 Любовь (итал.).
2 Рим, вечный город (итал.).