«Как написать Хороший Текст. Главные лекции»
Как написать Хороший Текст. Главные лекции
МАРИЯ
ГОЛОВАНИВСКАЯ
Подобно амбалам:
к объяснению Штольца и Ольги Ильинской из романа И. А. Гончарова «Обломов»
В «Обломове» история жизненная: полюбила оболтуса, а вышла замуж за деловара. Но русская классика о таком благополучии все чаще помалкивает. В прошедшем, да и сегодняшнем, всякие «бездуховки» бодро выскакивают за деньги, но наши классические романы не о духлесс: Настасья Филипповна Рогожина презирает, деньги его швыряет в топку, а иначе — меркантилизм и полная потеря главной нашей невинности — русской души. Штольц, конечно, не Рогожин, он из чистых, отмытых, он Данте цитирует, Рогожину куда до Данте? Но у Рогожина к Настасье настоящая русская любовь со всем ее пылающим адом, а у Штольца, хорошего парня с хваткой, к Ильинской — оферта, при всей искренности его чувств и намерений. И пропасть тут — необъятная. Мы ведь как считаем? Либо-либо. Жизнь и чувства в русском мире ортогональны: жизнь умирает в чувствах, а чувства в жизни.
А вот печеночник Обломов («бледен, желт, глаза тусклые»), так отчаянно боящийся взопреть или ячменчика на глазу, прозванный напрасно образцовым русским типом (разве русские не влюблены в риск? в быструю езду, в русскую рулетку во всех ее формах и проявлениях, в пресловутое «авось пронесет?»), с прогрессисткой Ольгой, тоже не блещущей здоровьем (розовые пятна на щеках, дурнота, трепыхания, головокружения, жжения в груди — сейчас бы, наверное, поставили вегетативное расстройство), исполнили классику русской любви — безнадежной, мучительной и никуда не ведущей. С аппетитом выедая друг другу душу на доброй сотне страниц то от вспыхнувшей, то от угасающей страсти (роковую роль тут играет обычно обломовское переедание за ужином с последующим лежанием на спине — от этого, как известно, сильное происходит застаивание желчи), они чувствуют и действуют как по нотам, в которых для Штольца не симфония чувств, не реквием, не знаменное пение, а повод для смешка. Ольга лю-би-ла Обломова? Ха-ха- ха! Да вы сами послушайте, Ольга, какую галиматью он пишет вам в письмах! Зачитывает. Ольга слушает. И вправду галиматья. Осознание симптома есть снятие симптома. Любовь проходит. Приходит брак.
Что же в рассказе Ольги о ее великой любви с Обломовым так устроило ищущего семейных уз Штольца? Что позабавило его так? А вот что.
Во-первых, Обломов чувствовал то ли музыку, то ли любовь. Так он выразился после очередного вокального номера Ольги. Музыкой навеяло, вот и выразился. Выразившись, как и положено, он засомневался и, главное, устыдился. Это — во-вторых. И то и другое крайне важно для русской любви. То есть он сначала впал, а потом как будто выпал. И то и другое не по своей воле. Конечно, всякий вокал — неприкрытая провокация, шаманизм, a Casta Diva, примененная Ольгой в минуту здоровья, — вообще термояд; от песен, как теперь выражаются, крышу сносит, в этом их, песен, подвластная женщинам магия, но факт остается фактом: музыка рождает чувства иногда священные, а иногда и обсценные, ее вина, ее сила. Но совсем не обязательно придавать этому наваждению судьбоносность. Ну нашло — пройдет. Конфуцию приписывают высказывание, мол, любовь — это не что иное как болезнь мозга, и такой приговорчик выносят половодью чувств и на Востоке, и на Кавказе, и еще много где: лечиться надо, а не жениться, любовь не повод для знакомства. В наших лесах, однако, любовь принято почитать, соединять внезапный ее приход с проявлением воли — пальца Судьбы. Почему русский влюбленный начнет вешать на нее всех собак, валить на нее все грехи свои? («Значит, судьба не захотела этого, Бог не дал», — пишет Обломов Ольге, поев в очередной раз жирного и, очевидно, схватившись за бок.) Европеец тут на судьбу валить, конечно, не стал бы. У него ведь в анамнезе Амур, пуляющий стрелами, несерьезный пацанчик, play, так сказать, boy. А кто серьезно относится к детским забавам? Понятно, что последствия у его забав могут быть самые серьезные, стрела-то летит в сердце, а попадает прямо в мозг, Ромео безвременно почил, Джульетта отравилась, но им в противопоставление идут, как говорят в русском общепите, и Казанова с Дон Жуаном, и Кармен, которые все-таки пооблупили позолоту с идеи великого предназначения великой любви. У нас же, славян, в этом месте пожестче: судьба — это приговор высшего суда, три сестрички-судженицы (до боли знакомая компания) в славянском мифе совещаются у младенческой колыбели, пока дитя дремлет. Одна говорит в приступе «великодушия»: пускай умрет, другая, средненькая, компромисс предлагает, пускай живет бедолага бездетным калекой (видимо, по Обломову средненькая верх взяла), а третья, младшая, нет, говорит, девки, совсем вы у меня не от мира сего, пускай живет, здоров будет — женится и детей нарожает (Штольцу, видать, вышло это). Вот он — это суд, на котором раздают судьбу. И его решение про женитьбу — каждому написано на роду. Не то чтобы эти мифологические реконструкции были известны каждому влюбленному, но подсознательно он ощущал и представлял себе всю эту историю именно так: суждено-не суждено. У европейца в подкорке совсем другое: с одной стороны Амур, а с другой — Фортуна, девушка совсем не про любовь, а про везение, деньги, достаток, поэтому словом этим и по сей день называются большие состояния и журналы, пишущие про них.
Роль старика Платона в стыде героя-Обломова («Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга?») и всех прочих русских книжных влюбленных трудно преувеличить — он этот стыд придумал (не имея этого в виду) напополам с Библией, где после запретной смоковницы Адам и Ева заглянули ниже пупка своего и устыдились. Собственно, на этом соавторство и заканчивается: Платон устами Аристофана в своем знаменитом «Пире» разъяснил нам, почему любовь — иррациональна и представляет собой немыслимое страдание, почему объясняющиеся в любви все время извиняются («Простите меня, княжна! — говорит лермонтовский Печорин княжне Мери: — Я поступил как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей!», или вот у Толстого в «Войне и мире» князь Андрей — Наташе: «— Простите меня, — сказал князь Андрей, — но вы так молоды, а я уже так много испытал в жизни. Мне страшно за вас. Вы не знаете себя»), откуда взялось пресловутое ощущение и фраза «я без тебя жить не могу», после которой все-таки топятся единицы (Карамзин. «Бедная Лиза». Лиза — Эрасту: «Теперь думаю, что без тебя жизнь не жизнь, а грусть и скука. Без глаз твоих темен светлый месяц; без твоего голоса скучен соловей поющий; без твоего дыхания ветерок мне неприятен»), а также то, почему любовь в идеале должна вести к обретению второй половины (мужа, жены).
Вот его рассказ (напомним): давным-давно на земле жили помимо совершенно заурядных мужчин и женщин особенные существа (название опустим), сочетавшие в себе оба пола. И было у них четыре руки, четыре ноги, два лица и так далее по прейскуранту. «Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов… они пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на богов». Так написано в «Пире». Боги, конечно, побоялись путча или революции, устроили «мозговой штурм», как бы извести этот народец и не ударить в грязь лицом, и Зевс предложил порвать их пополам, так сказать, ополовинить. «Каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину», — уточняет Платон устами Аристофана. Камбалоподобность и родила любовь: «Каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь».
«Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней», — заключает Платон. И свойственна — добавим мы от себя, — только порванным гигантам, а не заурядным бонвиванам, таким как Штольц и отчасти Ольга.
Вот и ответы на многие «почему». Умопомрачительный сценарий страсти, трагедия безответной любви и прочее, о чем книги и зачастую жизнь.
Платон.
Но разве герои русской классики зачитывались Платоном? И почему Восток как-то обошел всю эту драматургию стороной?
Не только в Европе, но и в России Платона читали и почитали. Причем задолго до того, как родились русские писатели как таковые. Весь европейский, да и наш идеализм в большой своей части именно платоновского замеса. На страницы русских книг, а оттуда и в головы платоновский идеализм, по дороге растеряв детали и обстоятельства, пришел, конечно, из русской интеллектуальной среды, включая духовенство, а также из европейских романов. Интеллектуальные среды, возросшие на православии, изрядно подчистили платонизм: русская любовь бестелесна (от чего еще эротичнее западной), по-русски про интимности без мата и не расскажешь, все иррациональное, психическое, идущее от огромной дерзкой и самобытной концепции русской души увеличилось во сто крат, усилились и трагизм и безысходность, идущие уже от специфики славянского мифа и представлений о судьбе. Но Платон как таковой был зерном, посаженным в почву, и главные побеги, ствол русского любовного чувства, при всех иных прививках, — от него. Как, впрочем, и многое другое. Через византийское и болгарское влияние платоновские идеи пришли в Киевскую Русь. Платона почитали отцы Церкви, автор Шестоднева Василий Великий называл Платона первым философом, ссылались на него и Григорий Нисский, и Иоанн Златоуст, Ефрем Сирин и др. Платоновские рассуждения и истории легли в основу исихазма, оплодотворившего и мировоззрение Нила Сорского, а через него и взгляды «заволжских старцев» с их богословско-политиче- ской программой нестяжательства. Мощное влияние платоновских идей длилось вплоть до XVIII века, когда родились уже родители и Обломова, и Ильинской, их деды вполне могли зачитываться и диалогами Сковороды, и Щербатовым («Размышления о смертном часе», «Разговор о бессмертии души»), и «Добротолюбием» Паисия Величковского, и т. д., и т. п.
Но читали ли все они совершенно еретический и крамольный «Пир»? Церковники — конечно. Отчего бы шире не прочесть любимого автора, благо язык его им был доступен? Но главное тут не чтение, а давность: история эта к моменту возникновения любовных признаний XIX века давно уже обрусела, превратилась в пресловутую историю о двух половинах, не объясняющая только одного — страсти и безумия, с чем ответственно помог весь контекст XIX века с его романтизмом, эгоцентризмом, атеизмом, щедро зачерпнутым не только из европейской литературы, но и из античности.
Все, канон устоялся. Все в нем встало на свои места. Страдать, признаваться, стыдиться, извиняться, чувствовать гибельность без.
Дети, еще не ведавшие страсти, твердо усвоили лексикон страдательности и иррациональности из школьных хрестоматий по литературе. Они поняли, что в любви объясняются, признаются, предварительно намучавшись, а не деловито ставят в известность. Объясняются — потому что в ней все непонятное, а признаются — потому что за ней спрятан стыд, срам, грех и преступление.
Почему стыдно — вопрос, и детям объяснить трудно, но мы понимаем: в любви признаваться страшно, мучительно и стыдно именно потому, что почувствовавший любовь ополовинивается, осознает себя самонедостаточным, недочеловеком, калекой, без другого он лишь У, ему нужна половина до целого. Он и есть пол, свой пол (называемый еще по-русски срамом и стыдом). Русское слово «пол» и произошло от слова «половина». Пол — это как раз линия отрыва, то, что об этом напоминает. Точно о том же трактует и слово sex, родственное слову «секатор» или «сектор». Секс у человека — это то место, где его отрезали и через которое он может обрести целостность. Говоря о своей любви, люди обнажают свой пол в широком смысле слова, даже герои русской классики совсем уж бестелесные — и те страшно стыдятся своих признаний, как стыдились бы оскорбительной для другого собственной наготы.
Если отбросить всю эту метафизику, то ни Штольцу, ни чеховскому Лопахину, никакому другому практическому человеку никогда и не уразуметь, что стыдного в любовном признании. Ну подумаешь, сказал девушке «люблю», так что ж того? Когда это не та самая любовь из «Пира», то и вправду ничего. Поболит — пройдет, мало ли на свете представителей противоположного пола!
Но платоновская любовь со вселившейся в нее русской душой — совсем другое дело. Эти вот самые слова — объяснение и признание, с акцентом на непонятность и скрытое преступление — наше русское словесно-душевное изобретение. Объясняемся и признаемся только мы, а европейцы попросту говорят о своей любви (dire, tell) без наших тонкостей и уточнений.
Вот и Штольц, объясняясь в любви, попросту tells о ней. Почти даже назвав само это чувство болезнью мозга:
«— Но я вас люблю, Ольга Сергеевна! — сказал он почти сурово. — Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!»
На объяснение он пошел, расстроившись от своего внешнего вида, посмотревшись в зеркало: «Нет сил! — говорил он дальше, глядясь в зеркало. — Я ни на что не похож… Довольно!».
Циник ли он? Да нет. Обычный крепкий парень, вменяемый, совершенно не желающий идти на крест из-за пришедшего чувства. Он и объясняется-то, чтобы наладить обмен веществ. И Ольга вполне ему пара, несмотря на всю свою вегетатику, взбудораженную Обломовым. Но любила-то она Илью Ильича. Именно потому, что он, в отличие от Штольца, — типичная половина, душа прекрасная, чувствительная, а воли — ноль. Вот приставь к нему волю, и пойдет сотворенный из двух половин человек, зашагает, побежит. Такая половинка для русской женского сердца — сладкая приманка, кому еще, как не ему, впору служить, приносить жертвы, спасать от неминуемой гибели.
Оболтус Обломов в своей половинчатости ничем не уступает Демону или Инсарову/Рахметову/Базарову, тоже идеальным половинкам, наделенным волей, но лишенным чувств. Женщины оттого так и любят такой тип, что есть что отдать гению или герою, все у него сосредоточено на одном и все ведет к бессмертию, а теплоты и жизни, простой обыденности им не хватает. Обломов такой же идеальный объект для помещения в него чувств русской женщины. Настоящий русский любовный герой — никакой надежды — погибнет определенно. Есть в нем и антиобыденность, и непрагматичность — качества, удачно приправляющие гибельность и возбуждающие женскую готовность сделаться половиной, парой, опорой. Но русская любовь почти никогда не заканчивается счастьем, половины не сходятся. Потому что — не судьба. Старшая сестра-судженица всегда в меньшинстве, и поэтому ее голос всегда намного слабее злобного шипения ее сестер.