Мария Ряховская «Записки одной курёхи»
Шло лето 1990 года, мне было 14 лет. Я вошла в острую фазу своего вечного богоискательства, а также поисков романтического героя. Группенфюрер Штирлиц, а, тем более французский генерал, уже не подходили. Богопоиски тоже нуждались в актуальном пророке.
Виктор Цой стал и тем, и другим сразу. Он сходу ответил на все вопросы предельно кратко: между землей и небом война. Как сказал Тальков, погибший вслед за Виктором: Цоя убили черные, он был проводником Белых сил. О черных и белых, энергетических полях, зодиаках и родовых проклятиях толковала вся страна. Политические и религиозные категории перепутались. Ельцина считали бойцом Белых сил, как и Цоя.
Лишь только я увидела Виктора в программе «Взгляд», как меня схватило и повлекло неведомо куда. Длинноногий человек, мгновенно, как кошка, залезающий на корабль в фильме «Игла» и при этом стоящий на сцене спокойно и горделиво, — прельщал как сладостный эротический объект и вместе с тем казался незыблемым духовным столпом, за которого можно было бы ухватиться в эпоху перемен. Он спокойно, безапелляционным тоном ставил миру диагнозы, — что в сочетании с азиатским разрезом глаз наводило на мысли о спасительной восточной мудрости, которая обитала в далеких дацанах и ашрамах, и о красивом бойце за правду в исполнении Брюса Ли, размытую пленку с которым на импортном видеомагнитофоне я однажды видела у папиного «богатого» друга, продавца из мясного отдела.
«Война – дело молодых, лекарство против морщин» — возглашал он, вовлекая в беспощадное противоборство без правил, которое нас обессмертит. То, что ты слушала, видела или читала подростком – формирует тебя навсегда. Резкая цветаевско-цоевская строка с обилием тире, подобных летящему копью, двухцветная зороастрийская философия, ожидание встречи с героем… До тридцати ты его ищешь, — потом, за неимением оного, — становишься героем сама. Сколько трагических ошибок я совершу под влиянием этих идей, — столько раз его строки спасут меня от их последствий, — требуя борьбы, воли и победы, вопреки всему!..
— Не сотвори себе Виктора Цоя, — кидали проходящие мимо меня наши гимназические «депешисты», небрежно приглаживая свой безупречный «кирпич». Долговязые и туповатые, из спортивного класса.
— Любовь к умершему – некрофилия, — важно добавляли очкастые ботаники.
Эти слушали «Доорз», Боба Дилана или «Вельветс».
— Тот, кто слушает Дорзов – не вылезает из крезов, — огрызалась я. И – поклоникам Гора: — У меня подохнул кот, он послушал Депеш мод.
Однако в «крезах» очутилась я. Круглыми сутками крутила одну и ту же кассету с тремя альбомами Цоя. Текст и музыку я знала наизусть, поэтому нельзя сказать, что я слушала «Кино». Но и сидеть в беззвучии уже не могла: моя жизнедеятельность существовала только на фоне этой музыки, ввергавшей меня в состояние транса.
Мать, вынужденная сутками без перерыва слушать десять песен, хотела уже вызывать психиатра. Отец сказал, что поездка в Жердяи будет более эффективна.
Он был прав. По крайней мере, там дебаты приверженцев Цоя и «Сектора газа» проходили на природе. Вечерами мы собирались на лавочках. Над рекой полотно заката, как советский флаг, из заросшей речной низины тянуло сыростью. Обдавал белой пылью мотоцикл, в коляске — сено.
Одни играли в пинг-понг, другие сидели с тупыми лицами.
Плечистому не по годам Лешке было 13 лет и он уже имел подругу. Нас, шестнадцатилетних, он обучал курить и пить. Его отец служил рекетиром, матери не было, и от него исходила опасность.
Но главным правом нашего главаря было ставить музыку. Он – и больше никто – менял кассеты.
Курить научил меня именно Лешка.
— Взатяг кури, — наставлял он меня, — добро переводишь!
Я побаивалась его. И все же, когда через два года он повесился, я испытала что-то вроде печали. Это был первый мой сверстник, кто покончил с собой.
В полночь мы собирались у клуба и шли в соседнюю деревню. Являться должны были все. Неявившимся Лешка ночью бил стекла. Мог и голову пробить.
Как только спускались сумерки, мы надевали униформу и шли. Униформой служила непременная «телага», толстый грубый свитер и кирзачи. Девушкам полагалось строить из себя бывалых и ярко краситься: перламутровой помадой губы, зелеными тенями веки. Включив магнитофон, в котором сидела кассета «Сектора газа», мы направлялись через лес и поле к Пятницкому шоссе. Миновав шоссе, лезли через забор и проникали в спящий пионерский лагерь, шли к беседке. Там нас уже ждали местные, студниковские.
Лешка подходил к их лидеру намеренно неспешно, тянул, сплевывал, потом пожимал руку.
Некоторое время уходило на то, чтоб придумать повод для драки. Когда он находился, парни били друг друга до крови. Девкам при этом было нечего делать. Они слушали гнусавый вой «Сектора газа» из магнитофона.
— Ты говоpила, что ни с кем ты не была-а. И что я пеpвый, комy ты да-ала…
Улучив момент, я совала в оставленный на пожженой и исписанной лавке «магниток» кассету «Кино» и отгораживалась от мира его песнями.
И все же блаженствовала от слияния с «народом». Не так просто было преодолеть высокомерие колхозных, презрительно называвших нашу семью «интеллигентами», издевавшихся над огромным и косым, недостроенной нашей «Виллой Большой Дурак», как наш дом прозвали в Жердяях. Смеющихся над нашим садово-огородным неумением. Любили-то нас в деревне только Нюра с Капой.
…А между тем, парализованная Нюрина дочка Таня умерла. Нюра, в душе привыкшая думать о ее неминуемой смерти, смирилась и посчитала гибель дочери наказанием за свою слабую веру. Пришла в общину, просила прощения. Василий Николаич тогда сказал: «Бог на Страшном Суде не за грехи с нас будет спрашивать, а за то, что не каялись».
Нюра перебралась в Калинин, стала в молельном доме сторожихой и уборщицей.
Капа все видела и жалела меня:
— Дьяволосики тебя мучат. Езжай со мной в общину! Курить стала! Разве можно?! Божьему Духу в тебе душно от табака.
Вроде наивно, а меня проняло.
Поехали. На платформе в Калинине Капины зеленые глаза просветлели от слез:
— …Какие все люди нарядные! Какие все улочки чистенькие! А мы-то как жили? Бывало, побежим с девчонками на реку. Лезем в воду голые. А парни прячутся за кустами. Мы и выйти из реки не можем, ни у кого ведь штанишек-то не было. Дикари! И не потому, что штанишек не было, — а потому что вот выпить, украсть – и все радости! Я как пришла в собрание – Василь Николаич говорит: будьте как плодоносящая ветвь. Он говорит – а я не понимаю. Ну, думала, это ветка, как на сливе или на яблоне. А это душа человеческая!..
В «собрании» Капа кидается во все стороны: «Сестра Сима, сестра Аня, брат Саша», — и плачет уже навзрыд, от радости. Подводит меня, знакомит. Ее поздравляют с новообращенной, а меня — с рождением во Христе.
В ожидании начала молитвы бегут в сад, хрустеть яблоками. Там смеются, разговаривают. Я думаю о том, что церковь и в самом деле для Капы – чудо. Хотя бы потому, что это первые часы досуга в ее длинной жизни.
Кто-то берет меня за руку, ведет в «собрание». Перед зеркалом женщины и девочки повязывают платочки. На меня выбегает Нюра:
— Ищу-ищу ее… Здравствуй, дочка! — сует мне большую сумку с яблоками. — Худенький, ешь плохо. Моя Танюшка какая в твои годы была румяная… — говорит почти без грусти.
Пришли в зальчик, расселись. Идет соревнование — бабки норовят впихнуться на последний ряд – «унижающий себя да возвышен будет».
На кафедре, покрытой красным сукном, человек в очках, перед ним листочки.
— Тема сегодняшних занятий – поступок доброго самаретянина, — важно объявляет он.
За проповедью – молитва — вслух, со слезами. Вой и стенание, — не хуже, чем в аду. Стоя на коленях, молящиеся монотонно стукаются лбами о стул следующего ряда.
И кладет очки на красное сукно. «Совсем, как в школе или на партсобрании – не зря Капа так и называет это место: собрание».
Одна из трех здешних Маш — они тоже новобранки — садится за пианино, верующие поют гимны.
Капа не может допеть куплет, всхлипывает во всю:
— Гляди, Маша… Как Боженька нас, окаянных, любит! А мне иной раз и колено некогда преклонить!
Подходит Нюра:
— Ты, Капа, последнее время все норовишь быстрей убежать. Да продай ты своих поросят, не нужны они, коли от Бога отвращают! Идем, Маша. Сегодня особый день…
Капа покраснела и отвернулась:
— Вот и обличение получила… А кому это хозяйство нужно, что я день и ночь с ним занимаюсь? Деду моему? Он все газеты читает, нет, чтоб Слово Божие. Поросята, говоришь. Один уже и сдох — не доглядела, горячего дала. А как Господь-то нас любит и ждет! Мне ведь еще в детстве было. Лежу в постели рядом со своими пятью братьями и сестрами, одно одеяло на всех, поперек, ноги торчат… а ведь все кроме нас с тобой, Нюра, умерли… лежу и вижу: от печи ко мне идет мальчоночка — голова светленькая, босичком, в полотняной рубашечке, и говорит так тихо, ласково: Я, Капа, Ангел-Хранитель твой.
Пошли в соседнюю комнатку с кафельным бассейном. Стояли кружком, молились.
— Вот, девочки, — сказал Василий Николаич мне и еще двум девицам. — отныне вы дети Божьи. Галя, Маша, вторая Маша. Маша, где ты?
— Иди, иди, дитятко, — Нюра вытолкнула меня вперед.
Проповедник зачерпнул из тазика и плеснул нам на головы.
— …Просим Господа благословить…
В толпе шепот:
— Прохладно сегодня, осень надвигается, в купель не велел залезать.
Нас целуют и поздравляют, дарят Евангелие. Тут в дверях появилась вторая калининская Маша с какой-то женщиной и радостно воскликнула:
— Маму привела посмотреть, как меня крестить будут.
Верующие в замешательстве. Василий Николаич все понял и идет к Нюре.
— Ты что-то напутала, сестра. Подослала не ту Машу. Эта ведь еще не готова. Второй раз только приехала!..
— Ту, Василь Николаич, ту! Она еще дитем была — меня в беде не оставляла. Сопровождала по бесовским логовам. Она божественная, моя Маша.
Ни крещение, ни поездка в Жердяи мне не помогли. В Москве я целыми днями гонялась за новыми фотографиями Цоя. Ларьков было много, и с каждым днем выбор становился богаче. На моих стенах не осталось живого места, комната стала сплошным черно-белым пятном. Моя жадная душа заснула, замерзла лягушкой подо льдом, — ей стало скучно со мной, упорной в своей однообразности.
И отец опять попытался вытащить меня: повез в Питер, к могиле моего кумира.
Казалось, город существует лишь для того, чтоб быть местом посланий. На каждом втором здании начертаны строчки из Цоя, воззвания к нему.
Весь город – как пачка неряшливых, зачитанных, пожелтелых писем. Линялые П-образные дома-конверты: чтобы прочесть письмо, нужно зайти во двор. На фасадах писать не всегда решались.
«Витенька, приедем зимой, жди. Ганна». «Виктор, мы из Сергиева Посада. Как ты? Лешка купил себе гитару, но ты, наверное, знаешь уже. Ждем твоего возвращения!»
Цой был вездесущ, всеведущ — и нем, — как Бог.
Помимо душевных мук будто покинутой возлюбленным девушки, я испытывала голод. Мы с папой целыми днями были заняты поисками еды. Вечером даже сходили в Александринку, — у отца там был знакомый художник, — чтобы поесть.
У «Казани» мы встретились с восемнадцатилетней художницей Катей и пошли в рок-клуб. Она вела себя, как сумасшедшая: искала какого-то Севу Таккеля, виолончелиста Борисова, который будто бы должен вернуться из валдайского скита, где познавал мудрость. Углядев в толпе бородатого и длинноволосого, она забегала вперед и глядела парню в лицо: не Сева ли?
— Как ты можешь! – вскрикивала она по дороге. — Влюбилась в мертвеца! Это – зло, а Сева – свет. Я должна узнать у него, стоит ли Светке рожать. И еще: доверять ли восточным учениям. Я однажды даже видела… слышала его. В Ротонде. Говорил: ну зачем вы хлещете вайн, ребята? Насколько вкус грепфрута тоньше и сложнее…
Я пару раз оглянулась и увидела папину лысину позади. Он делал вид, будто здесь совершенно случайно, и занят созерцанием серых питерских небес.
Отец приветствовал любые мои увлечения. В случае с Цоем у нас с ним, как у фанатов, даже было совместное прошлое.
Два года назад режиссер Соловьев пригласил нас в Зеленый театр на съемки финального эпизода «Ассы». Как и всем, нам дали по коробку спичек. На сцене метался Цой во всем черном, с густо напудренным лицом. Было лето, стояла ночь. Огни плыли во тьме над головами, как и голос Цоя.
Папа бормотал:
— Осторожно держи спичку, не обожгись, давай я…
Но я ничего не слышала и завороженно водила спичкой в ночном воздухе.
Мое впечатление от концерта можно было бы сравнить с первым в жизни посещением церкви, которое случилось тем же летом, в Одессе. В храме так же горели огни во мраке, и голоса певчих плыли высоко, по-над головами.
Это был Свято-Успенский мужской монастырь. Потом мы ходили на могилу святого Кукши, куда ехали больные, — а также писатели, вглядывавшиеся в лица страдальцев пристально и равнодушно.