Меир Шалев «Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе»
Аталанта,
Лолита и нимфа из Цфата
У Вуди Аллена есть короткий рассказ под названием «Случай Кугельмаса». В нем рассказывается о нью-йоркском еврее Кугельмасе, профессоре классической литературы, который женат вторым браком, и женат неудачно, а потому жестоко страдает из-за отсутствия возбуждающих эмоций и пытается затеять роман на стороне. Никто его не понимает, и даже психоаналитик Кугельмаса отказывается помочь ему в этом. Он говорит, что только волшебник может выполнить желание профессора. Вскоре после этого Кугельмасу звонит некий человек, который представляется ему как маг и волшебник по имени Великий Перский и заявляет, что готов устроить ему встречу с любой героиней классической литературы по его выбору. Профессор выражает желание встретиться с мадам Бовари из одноименного романа Флобера, и тогда Великий Перский помещает его в волшебный шкаф, трижды стучит по дверце и переносит прямиком в сад Эммы Бовари в тот момент, когда она собирает там цветы.
В тот же вечер волшебник возвращает профессора со страниц книги в нью-йоркскую реальность и с того дня раз в неделю регулярно переправляет его к вышеупомянутой литературной героине. Вскоре между Кугельмасом и Эммой Бовари завязывается пылкий роман, и литературоведы всего мира только диву даются — что это за лысый еврей вдруг начал мелькать на страницах великого романа?
Такой переход героя из реальности на страницы литературного произведения снова встречается у того же Вуди Аллена в кинофильме «Пурпурная роза Каира». Но этот занятный прием отнюдь не является его изобретением. В этом плане у Вуди Аллена были многочисленные предшественники, в том числе Мигель де Сервантес, который вставил себя самого в роман «Дон Кихот», а самого Дон Кихота — в театр кукол. У Набокова тоже есть
аналогичный эпизод: в романе «Подвиг» он рассказывает о мальчике, у которого над постелью висит картина. По ночам мальчик встает с постели и входит в эту картину. Есть еще примеры, и они хорошо известны.
Как бы то ни было, на определенном этапе отношения между Эммой Бовари и профессором Кугельмасом осложняются, и я не стану открывать здесь печальный конец этой истории. Я упомянул этот рассказ с иной целью. Я хотел сказать, что, если бы мне самому понадобились услуги Великого Перского, я не стал бы просить его о встрече с мадам Бовари. На эту даму жаль тратить столь увлекательную возможность. Нет, я бы попросил о встрече с другой недостижимой героиней, а именно — с Аталантой, великолепной нимфой из греческой мифологии.
Припомним, что мы знаем о нимфах. Прежде всего, нимфа — это божество. Правда, божество второго или даже третьего разряда, но и она наделена сверхчеловеческими свойствами.
Нимфы живут на лоне природы и делятся на разные виды в зависимости от места их обитания: есть нимфы речные, лесные, морские и горные. Но место, где их можно встретить чаще всего, это «нимфеум» — прозрачный бассейн, скрытый в лесной чаще, среди скалистых утесов, где «источник извергает из себя воду»[1]. Если кому-нибудь это описание напоминает нимфеум, известный из итальянской архитектуры, то это не случайно.
Нимфы — неизменные спутницы Артемиды, она же Диана, девственной богини природы и охоты. Как и у самой Артемиды, их богини, у нимф нет мужей, детей и свекровей. И так же, как сама Артемида, они «больше всего хранимого»[2] хранят свою непорочность. Они живут в лесу, занимаются охотой и избегают общества мужчин.
Нимфы сохраняют свою девственность не ради какого-нибудь мужчины, чтобы он в конце концов удостоился ее, — их девственность посвящена богине Артемиде. По сути, тут есть некий элемент монашества. Но недоступными для мужчин их делает не только обет безбрачия и этот сексуальный аскетизм, но также физическая сила и быстрота бега. Они недостижимы в прямом смысле этого слова — их невозможно догнать. И они так сильны и воинственны, что их невозможно одолеть. Эти их способности могут отпугнуть многих мужчин, но многих могут и возбудить. И действительно, Овидий в своем рассказе о многочисленных ухажерах нимфы Аталанты говорит: «Сказать было трудно, чем она выше была — красотой или ног превосходством». И он имеет в виду не стройность ее ног, а именно их силу и быстроту. Короче говоря, даже если нимфы — независимые и быстрые охотницы, воинственные и натренированные в убийстве существа (качества, обычно приписываемые мужчинам), то именно это составляет, как загадочным, так и понятным образом, также секрет их обаяния. Тот, кто понимает в этих вещах, знает, о чем я говорю, а кто не понимает, никогда
и не поймет.
Овидий подчеркивает, что нимфы отказываются прихорашиваться и украшать себя. Он рассказывает об их простой, короткой тунике, завязанной на плече, а описывая походку и внешность нимфы Дафны, дает нам представление обо всех ее сестрах:
Схвачены были тесьмой волос ее вольные пряди.
Все домогались ее, — домоганья ей были противны:
И, не терпя и не зная мужчин, все бродит по рощам:
Что Гименей, что любовь, что замужество — нет ей
заботы.
Гименей, как известно, бог брака. Продолжая свое описание, Овидий добавляет фразу, которую многие из девушек, сидящих сейчас в зале, уже, вероятно, слышали:
Часто отец говорил: «Ты, дочь, задолжала мне зятя!»
Часто отец говорил: «Ты внуков мне, дочь, задолжала!»
Но, что ни раз, у нее, ненавистницы факелов брачных,
Алая краска стыда заливала лицо молодое.
Ласково шею отца руками она обнимала.
«Ты мне дозволь навсегда, — говорила, — бесценный
родитель,
Девственной быть: эту просьбу отец ведь исполнил
Диане».
И тут Овидий рассказывает ужасающую историю, показывающую, насколько Диана-Артемида ревностно придерживается своих обетов непорочности и независимости, тех самых обетов, исполнения которых она требует также от Дафны и остальных нимф. В гуще лесов, рассказывает он, был скрыт чистый источник, в котором
…богиня лесов, утомясь от охоты, обычно
Девичье тело свое обливала текучею влагой.
Полностью обнаженная, она погружалась в водоем, окруженная своими нимфами, и те поливали ее водой из кувшинов. И вот однажды богиня еще плескалась в водоеме, как вдруг Актеон, внук Кадма,
…труды вполовину покончив,
Шагом бесцельным бредя по ему незнакомой дубраве,
В кущу богини пришел: так судьбы его направляли.
Только вошел он под свод орошенной ручьями пещеры,
Нимфы, лишь их увидал мужчина, — как были нагими, —
Бить себя начали в грудь и своим неожиданным воплем
Рощу наполнили всю и, кругом столпившись, Диану
Телом прикрыли своим. Однако же ростом богиня
Выше сопутниц была и меж них главой выступала, —
Отсвет бывает какой у облака, если, ударив,
Солнце окрасит, его, какой у Авроры румянец, —
Цвет лица у застигнутой был без одежды Дианы.
Но хоть и тесно кругом ее нимф толпа обступала,
Боком, однако ж, она обратилась, назад отвернула
Лик; хотела сперва схватить свои быстрые стрелы,
Но почерпнула воды, что была под рукой, и мужское
Ею лицо обдала…
В своем безудержном гневе богиня обдала Актеона водой, и он превратился в оленя. Судьба его была ужасна: его собственные охотничьи собаки почуяли запах хозяина, но не узнали его в облике оленя, помчались за ним и разорвали на куски.
Нимфы, эти девственницы, посвященные Диане-Артемиде, не равны ей по силе. Они могут перегнать в беге или победить в бою любого обычного мужчину. Но все меняется, если ухажер — какой-нибудь бог.
Наиболее известна в этом плане история нимфы Дафны и бога Аполлона. Как-то раз, поспорив о чем-то с Аполлоном, бог любви Купидон послал в сердце Аполлона золотую стрелу страсти к Дафне, а в сердце Дафны — свинцовую стрелу равнодушия к Аполлону. Аполлон энергично гнался за нимфой, «крыльями любви подвигаем», но она убегала от него, и так они бежали какое-то время, говорит Овидий, «дева и бог, тот страстью, та страхом гонимы», но в конце концов даже ноги нимфы оказались недостаточно быстры, чтобы перегнать бога, и, спасаясь от насилия, Дафна, буквально за миг до того, как Аполлон ее поймал, внезапно одеревенела. Все ее тело затвердело, грубая кора покрыла гладкую кожу, и вместо нимфы появилось душистое дерево — то самое, которое в наших израильских кулинарных книгах так и называется «дафна» (лавр по-гречески). В книгах по природоведению оно называется «лавр благородный». Это дерево растет во многих средиземноморских странах. Аполлон провозгласил дафну-лавр своим священным деревом, и его вечнозелеными листьями в старину украшали головы победителей. В наши дни ими украшают маринованную селедку.
Итак, нимфа перевоплощается в дерево — нечто неподвижное, укорененное, неспособное бежать, догонять, прыгать. Нет уже тех стремительно мчащихся ног. Теперь корни привязывают ее к земле, а кора заключает в холодные и жесткие колодки.
Можно видеть в этом перевоплощении спасение от преследователя. Но я думаю иначе. Мне представляется, что превращение девушки с гладкой и теплой кожей и быстрыми упругими ногами в безмолвное, холодное, шершавое дерево — это уничтожение самого главного в нимфе: ее силы, быстроты, свободы, юности. Это ужасная метаморфоза, равносильная смерти.
Если угодно, прикосновение руки бога к плечу нимфы оказалось подобным прикосновению раскаленного железа к телу дикого коня. Этот ожог выжигает тавро, провозглашающее право собственности. Доныне — дикое и свободное животное, отныне и далее — укрощенная и покорная рабочая скотина, в прямом смысле этого слова. И поскольку доныне нимфа была воплощением свободы от всех условностей, которым подчиняются обычные женщины, то ее перевоплощение означает еще одну метаморфозу: отныне она становится обычной женщиной — собственностью мужа и покорной хранительницей домашнего очага.
Что касается самой нимфы, то эти разные аспекты метаморфозы ничего не добавляют и не убавляют в ее судьбе. Нимфа уже не существует,и щедроты Аполлона, который провозгласил дерево по имени дафна священным и сплел себе венок из его листьев, по сей день вызывают у меня одно лишь раздражение. Но если посмотреть на эту метаморфозу с другой стороны, со стороны мужчин, то можно сказать, что она описывает опасность, которая кроется в утолении страсти. То, что я сейчас скажу, по сути представляет собой клише, но, как и многие другие клише, оно содержит долю правды: не только нимфы разом теряют таким образом все свое обаяние — иногда это случается и с реальными женщинами, чья привлекательность для мужчин исчезает в ту минуту, когда они становятся достижимы.
Как бы то ни было, похоже, что далеко не все мужчины, которым нравятся нимфы, какими они изображены в литературе, заинтересованы в них в плане личном. А кроме того, я подозреваю, что и само это влечение к такого рода женщинам продиктовано у этих мужчин не одной только страстью и вожделением, но также скрытой склонностью к овладению, укрощению и приручению, то есть ко всему тому, что в конце концов превратит нимфу в дерево.
Аналогичную историю Овидий рассказывает также о нимфе Сиринге и боге Пане:
Самой известной была…
Дева-наяда одна, ее звали те нимфы Сирингой.
Часто спасалась она от сатиров, за нею бегущих,
И от различных богов, что в тенистом лесу обитают
И в плодородных полях.
Сиринга, подобно всем остальным нимфам, посвятила себя Диане-Артемиде, дочери Латонии:
Ортигийскую чтила богиню
Делом и девством она. С пояском, по уставу Дианы,
Взоры могла б обмануть и сойти за Латонию, если б
Не был лук роговым, а у той золотым бы он не был.
И тут тоже появляется возбужденное существо мужского пола и пытающаяся убежать от насилия нимфа, и результат оказывается аналогичным. На сей раз преследователь — это распутный бог Пан, и в тот момент, когда он почти догоняет нимфу и уже протягивает руку, чтобы ее схватить, Сиринга превращается в тростник.
Пан прислушался к ветру, свистящему в тростинках, которые только что были живой девушкой, и собрал из них свирель, которая по сей день известна как «свирель Пана», или «сиринкс» (syrinxs).
Так повелось с той поры, что тростинки неровные,
воском
Слеплены между собой, сохраняют той девушки
имя.
Разумеется, в этих двух историях можно видеть чисто этиологические рассказы, объясняющие происхождение свирелей и лавровых венков. Но этого недостаточно — здесь важны самые метаморфозы. Не случайно Овидий включил рассказы о нимфах в книгу под этим названием («Метаморфозы»).
Любопытно, что Пан, чья похоть теперь, после гибели нимфы, немедленно сменяется любовной тоской (что вызывает не меньшее раздражение, чем внезапное раскаяние Аполлона), говорит о влиянии этой тоски на его игру:
…он новым пленен искусством и сладостью звука,
«В этом согласье, — сказал, — навсегда мы
останемся вместе!»
Эти слова вызывают в памяти другой мифологический рассказ, куда более известный, в котором тоже фигурируют тоска, игра на музыкальных инструментах, воспоминания и любовь к женщине, которая умерла и больше не вернется. Я имею в виду рассказ об Орфее и Эвридике. Однако Орфей — образ более впечатляющий, чем Пан, и мы посвятим ему больше времени в одной из наших следующих бесед.
И еще за одной нимфой гнался бог. Нимфой этой была Каллисто, а гнался за ней сам Зевс. Глава богов, который нередко принимал другой облик, чтобы завоевать желанную женщину, на сей раз принял вид самой Артемиды и благодаря этому втерся в доверие нимфы и сумел приблизиться к ней, а оказавшись рядом, воспользовался этим, принял свой настоящий облик, изнасиловал ее, и она забеременела.
Эта история интересней и сложней, чем истории Сиринги и Дафны. В течение девяти месяцев Каллисто ухитрялась скрывать свою беременность. Но однажды разгоряченная охотой Диана-Артемида предложила своим нимфам искупаться в холодной родниковой воде. «Далеко, — говорит, — соглядатай всякий, нагие тела струею бегущей омоем», — сказала она, и нимфы сняли свои одежды и вошли. Но Каллисто стеснялась раздеваться.
Все сняли одежды,
Медлит она лишь одна. Со смутившейся платье
снимают.
Только лишь спало оно, наготою был грех
обнаружен.
Остолбеневшей, закрыть пытавшейся лоно
руками, —
«Прочь, — сказала, — иди, родника не скверни
мне святого!»
Кинтия[3] и отойти от своих приказала ей спутниц.
Для нимф, по самой их сущности, потеря девственности и беременность суть крайнее осквернение, а скверну нужно удалить. Мы могли бы сказать в защиту Каллисто, что несправедливо подвергать ее отлучению — ведь ее лишили девственности насильно, а насильником был сам глава всех богов. Но Артемида никогда не была снисходительной. Однако наказание Каллисто не ограничилось отлучением. В дело вмешалась также Гера, эта ревнивая супруга Зевса. Она превратила Каллисто в медведицу и поместила на небо. Так появилось созвездие Большой Медведицы, группа звезд в северной половине неба. Это созвездие никогда не опускается за линию горизонта, и Овидий рассказывает, что такое наказание придумала для Каллисто та же Гера, чтобы навсегда лишить несчастную нимфу возможности очиститься от греха с помощью погружения в море.
Стоит упомянуть также нимфу Салмакиду. Она представляет собой то исключение, что подтверждает правило. В отличие от других нимф, Салмакида не любила охотиться и отнюдь не желала хранить девственность ради своей богини. Напротив, она всячески приукрашивалась, прихорашивалась, наряжалась и искала любви:
Дрот она все ж не берет, ни колчан, расписанный
ярко,
Перемежить свой досуг трудами не хочет охоты,
То родниковой водой обливает прекрасные члены
Или же гребнем своим киторским волосы чешет;
Что ей подходит к лицу, глядясь, у воды вопрошает.
Обычные женщины тоже часто смотрятся в зеркало, чтобы получить подтверждение своей красоты. Сознание своей красоты как раз и составляет основное отличие Салмакиды от других нимф. Она использует зеркало воды, чтобы увидеть себя, а они — просто для того, чтобы смыть пот от бега и охоты.
Я упомянул Салмакиду, потому что хочу еще раз вернуться к ней чуть дальше, в другой беседе, когда буду говорить о героине романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы». Здесь же я хочу лишь подчеркнуть, что красота, которая осознала себя, уже не может довольствоваться только самой собой — она стремится воздействовать на окружающих. Так случилось и с Салмакидой. Она попыталась соблазнить юношу, которого увидела возле озера. Юноша этот был сыном сразу двух богов — Гермеса и Афродиты — и потому был назван двуединым именем родителей: Герм-Афродит. Салмакида увидела его обнаженным, и его нагота вызвала ее вожделение. В отличие от обычных рассказов о нимфах, в данном случае свою непорочность долго пытался сохранить мужчина. Герм-Афродит сопротивлялся Салмакиде точно так же, как библейский Иосиф — соблазнявшей его жене Потифара. Но когда он, спасаясь, вошел в воду, разгоряченная нимфа прыгнула за ним туда и обняла с такой силой, что ему уже не удалось освободиться.
На этот раз метаморфоза произошла с ними обоими. В тесном, сильном объятии они слились в одно тело, наполовину мужское, наполовину женское. Так имя «Гермафродит» стало означать существо, у которого женские и мужские половые признаки существуют рядом друг с другом, и в этом смысле вошло впоследствии в словари медицинских терминов. Об этом едином теле Овидий говорит: «Стали не двое они по отдельности — двое в единстве, то ли жена, то ли муж, не скажешь, — но то и другое». И несмотря на различие ситуаций и географическую удаленность текстов, этот рассказ заставляет вспомнить аналогичное выражение в Библии: «Человек… прилепится к жене своей; и будут одна плоть»[4]. Понятно, что Библия говорит здесь о единстве минутном, преходящем, которое к тому же осуществляется, к нашему сожалению, далеко не во всяком сексуальном контакте, и даже когда случается, то оказывается очень кратким по сравнению с вечным слиянием нимфы и божественного юноши. Тем не менее приятно видеть, что Библия хотя бы на одно счастливое мгновенье прониклась полнокровной греческой сексуальностью, куда более изощренной и чувственной, чем знакомо ей, и куда более равноправной по отношению к мужчине и женщине, — прониклась и позволила себе сказать, что в миг благодати каждая пара людей может слиться в одно тело, как у Овидия: «Не двое они по отдельности — двое в единстве».
(Между прочим, далее в этом рассказе о Салмакиде Овидий говорит, что с того дня всякий мужчина, который окунался в это озеро, терял свою мужскую силу, потому что, объясняет он, в воды озера было влито некое «зелье» с соответствующими свойствами; возможно, таким способом Овидий намекает на способность женщины ослабить мужчину на короткое время или даже навсегда.)
У Овидия есть еще один красивый стих, который напоминает это его замечательное выражение: «Не двое они по отдельности — двое в единстве». Этот стих говорит:
О лице я сказал бы: для девы
Отрочье слишком лицо и слишком для отрока
девье.
Этими словами Овидий описывает лицо нимфы Аталанты, которую, если вы помните сделанное мною раньше признание, я предпочитаю госпоже Бовари. Тем самым он подчеркивает сильное мужское начало в ней. Не следует, однако, заблуждаться: Аталанта отнюдь не похожа на гермафродита. Она не двуполое существо. Аталанта — женщина, и к тому же очень привлекательная, так что ее близости ищут многие мужчины, и я позволю себе предположить, что она очаровательна не вопреки ее мальчишескому лицу, а именно благодаря ему, не вопреки ее смелости, силе и быстроте, а именно благодаря им. Тут я снова, с большим удовольствием, хочу напомнить фразу Овидия, которую он сказал как раз в отношении ухажеров Аталанты: «Сказать было трудно, чем она выше была — красотой или ног превосходством?»
Аталанта представляется особенной даже в необычной и необычайно привлекательной компании нимф. Роберт Грейвз, великий автор основополагающей книги о греческой мифологии «Греческие мифы», называет ее «рыжеволосая Аталанта Калидонская». В другой его книге, «Золотое руно», она удостаивается прекрасного описания. Напомню, что «Золотое руно» — это история путешествия аргонавтов, то есть команды корабля «Арго». В эту команду вошли самые смелые и известные греческие герои — Геракл и Язон, спартанские близнецы — борец Кастор и боксер Поллукс, а также великий музыкант Орфей, колдун Мопсис и, наконец, Меламп, который мог говорить на языке птиц и животных. В кругу этих прославленных мужчин Аталанта была единственной женщиной. По Грейвзу, жрица Артемиды послала ее присоединиться к мужской компании, чтобы показать мужчинам, на что способны девушки-охотницы.
Грейвз рассказывает:
Вот какова история Аталанты: аркадиец Иас, один из вождей того самого царя Ойнея Калидонского, который посадил первый виноградник в Этолии, хотел сына, и, когда его любимая жена умерла, родив дочь, которую назвали Аталантой, он приказал своему управителю бросить девочку в горах, чтобы она искупила этим убийство своей матери.
Однако никто не посмел бросить ребенка, ибо дух ребенка куда труднее отогнать, чем дух взрослого. Управитель передоверил эту задачу своему помощнику, его помощник — свинопасу, а свинопас — жене. Жена свинопаса положила Аталанту на пороге горного святилища Артемиды Медведицы и сообщила свинопасу, что приказ Иаса выполнен.
Говорят, будто настоящая медведица приходила каждый день с гор, чтобы кормиться медом в святилище, и позволяла Аталанте прикладываться к своим соскам[5].
Если угодно, здесь можно увидеть истоки легенд о Маугли и Тарзане, а также замечательного рассказа Акселя Мунте о женщине-волчице, выкормившей его в детстве, и, возможно, даже описания медведицы Сузи из «Отеля Нью-Гемпшир» Джона Ирвинга. Что же до самой Аталанты, то ей медвежье молоко явно пошло на пользу, ибо она не только выжила, но очень быстро росла и замечательно развивалась, а достигнув девичьего возраста, присоединилась к девам-охотницам богини Артемиды.
Первый из рассказов о ее героических подвигах повествует об охоте на калидонского вепря. Она хотела участвовать в походе группы мужчин-охотников, которые осмелились выйти на бой с этим чудовищем, но охотники — как впоследствии и аргонавты — не приняли ее в свой круг. Тогда Аталанта пошла на вепря одна. Одетая в свои простые одежды и вооруженная одним только луком, она нашла следы животного, повела за собой всю группу и первой пустила в зверя стрелу. Роберт Грейвз рассказывает, и я не знаю, его это выдумка или взята им из мифологических источников, что отец Аталанты, тот самый Иас из Аркадии, который велел бросить ее в младенчестве умирать в горах, теперь, после победы Аталанты над вепрем, исполнился такой гордости, что признал ее своей дочерью. Похоже, ее героизм окончательно убедил его, что она, хоть и девушка, — тот самый сын, которого он ждал.
Самое известное из достоинств Аталанты — это невероятная скорость ее бега. Этим она, очевидно, превосходила всех других нимф, хотя и те славились как быстроногие. Вот что говорит о ней Овидий:
…Одна в состязании бега
Женщина быстрых мужчин побеждала.
И вовсе не сказка
Эта молва. Побеждала она…
И действительно, именно таков ее впечатляющий и драматический выход в «Золотом руне» — быстрым, стремительным бегом появляется она на авансцене повествования. «Арго» уже начал отходить от берега, как вдруг на берег выбежала Аталанта.
— Она перепрыгивает через кусты, взлетая, точно олень, а увидав ее косы, короткую тунику и лук, любой сказал бы, что это дева-охотница богини Артемиды, — говорит Линкей, один из аргонавтов.
— О Линкей, Линкей, скажи мне, какой цвет ее туники? — в нетерпении спросил его напарник Мелеагр Калидонский. — Не шафрановый?
— Шафрановый, — ответил Линкей. — И на шее у нее ожерелье из медвежьих когтей. Не стану держать тебя в неведении, Мелеагр. Это — женщина, которую ты любишь больше жизни, Аталанта Калидонская.
Анкей Большой раздраженно вскричал:— Лучше бы ей не ступать на наш корабль. Ни одному кораблю нет удачи, если на борту — женщина…
Но когда «Арго» двигался мимо большой скалы в Метоне, служившей дамбой, Аталанта прыгнула на борт, прежде чем ей сумели помешать. Линкей уступил ей свое весло. Ее соседи с ужасом заметили, что на поясе у нее три окровавленных скальпа.
Быстрота Аталанты упоминается также в более известном мифе, где рассказывается о страшном испытании, которому она подвергала своих ухажеров. Многие мужчины искали близости с ней и многие хотели бы взять ее в жены, но Аталанта никому не отвечала взаимностью. Наконец она объявила, что выйдет замуж за того, кто обгонит ее в беге, но при этом тот, кто не сумеет ее обогнать, лишится жизни.
Такая вот проверка чувств в экстремальных условиях. Тут тебе не помогут словесные декларации, ухаживание, терпеливое ожидание. Тут подлинная проверка: ты подвергаешь свою жизнь реальной опасности в обмен за шанс достичь страстно желаемого. Если хотите, Аталанта требовала от своих ухажеров подвергнуться такому же риску, на какой идет самец богомола, когда решается на спаривание с огромной и к тому же склонной к каннибализму самкой.
Если вы позволите мне на минуту отвлечься от Аталанты, то я хотел бы сказать, что для греческой мифологии вообще характерно такое заострение эмоциональных ситуаций для их наилучшей проверки. Подобно кардиологу, который предпочитает проверять сердце в состоянии максимальной нагрузки, греческая мифология проверяет отношение матери к сыновьям в ситуации, когда мать убивает, варит в котле и съедает своих сыновей, любовь мужа к жене — в ситуации, когда жена обращается в животное, а муж стреляет в нее из лука, или отношения отца и сына — в ситуации, когда сын убивает отца и женится на матери.
Вернемся, однако, к Аталанте. Мужчины, один за другим принимавшие ее вызов, проигрывали ей в состязании и лишались жизни. Но вот однажды на одном из таких состязаний появился юноша по имени Гиппомен. Вначале он стоял в стороне, смотрел, как бегут, терпят поражение и погибают другие, и удивлялся их безумию, но потом вдруг тоже решил испытать силы.
Овидий сам, очевидно, был поклонником нимф, потому что он дает восхитительное объяснение этому неожиданному поступку Гиппомена: он пишет, что этот поступок был вызван тем, что во время соревнований красота Аталанты возрастала всемеро:
Он поражен; на бегу она ярче сияет красою!
Бьет пятами подол, назад его ветер относит,
По белоснежной спине разметались волосы вольно;
Бьются подвязки ее подколенные с краем узорным.
Вот заалелось уже белоснежное тело девичье.
Так происходит, когда, осеняющий атриум белый,
Алого цвета покров искусственный сумрак наводит.
Вот так — тот румянец, который обычные женщины придают себе, накладывая на щеки румяна, у нимфы появляется благодаря мощному напряжению тела, разогреву кожи во время стремительного бега. Обратите внимание на дивный, сложный, тонкий образ, описывающий этот румянец:
Так происходит, когда, осеняющий атриум белый,
Алого цвета покров искусственный сумрак
наводит.
Иными словами, тот, кто хочет получить представление о цвете кожи Аталанты, пусть расстелет полотнище красной ткани в мраморном зале в тот час, когда в него проникает солнце. Розоватость ткани, растянутой на мраморе, даст ему представление об оттенке кожи бегущей нимфы.
Увы, продолжение истории вызывает, к сожалению, неприятное чувство в сердце всех поклонников нимф. Миф рассказывает далее, что Афродита, богиня любви, дала своему любимцу Гиппомену три золотых яблока, которые помогли ему победить Аталанту. Афродиту можно понять. Она никогда не любила любила Артемиду, а нимфы, которые так решительно отклоняли ее любовные соблазны, а при этом были наделены и красотой, и смелостью, тоже не вызывали ее симпатии.
Начался забег. Гиппомен стал отставать от Аталанты, и тогда он бросил одно из золотых яблок на обочину дороги. Аталанта увидела яблоко, восхитилась и сошла с беговой дорожки, чтобы его поднять. Гиппомен обогнал ее. Но она тут же ускорила бег и вскоре поравнялась с ним. Тогда Гиппомен бросил второе яблоко, и Аталанта опять наклонилась за ним. Когда же Гиппомен задержал ее в третий раз, это позволило ему обогнать ее, что называется, на волосок. Так он добился ее руки. И вот так имя Аталанты было запятнано назидательной легендой самого дешевого толка, которая заверяла всех слушателей-мужчин: не беспокойтесь, женщина есть женщина. Неважно, что она бежит быстрее всех, бесстрашно побеждает вепрей и идет в поход наравне с мужчинами, — при всем том она все равно остается женщиной и покупается на золотые побрякушки. Должен признаться, что я бы ожидал от мифологического рассказа несколько большего, но увы — так же, как Библию писали многие разные люди, так, оказывается, и в Греции были писатели более талантливые и менее талантливые.
Впрочем, не я один недоволен этой легендой. Сошлюсь на высший авторитет. Роберт Грейвз
тоже осудил этот странный рассказ. Но он также предложил ему иное возможное объяснение
(правда, у него герой этого рассказа носит имя Меланиона). Вот как было дело в действительности, по Грейвзу:
Некоторые говорят, будто Меланион победил Аталанту в беге, бросая золотые яблоки, чтобы она их поднимала, и тем самым получил ее в жены, но это неверное прочтение древней фрески во дворце в Иолке, где показаны погребальные игры в честь Пелия. Там Аталанта изображена припавшей к земле после прыжка, которым выиграла состязания, а рядом с ней восседает на стуле Геркулес, председательствующий на играх, и у ног его лежат золотые апельсины, и кажется, будто один из них она подбирает, а как раз перед ней изображены состязания в беге, в которых фокиец Ификл пришел первым, а Меланион — последним; все бегуны, кроме Меланиона, исчезли с фрески, потому что в стене в этом месте пробили новую дверь, так что кажется, будто Меланион победил в беге Аталанту.
Иными словами, Грейвз утверждает, что весь этот назидательный рассказ возник из-за недоразумения, вызванного ремонтом в царском дворце. Поклонники Аталанты могут облегченно вздохнуть.
Кстати, в последней главе своего «Золотого руна» Грейвз снова упоминает Аталанту. Там он рассказывает о том, что произошло с каждым из аргонавтов по окончании похода, и пишет, что Аталанта в конце концов сошлась с Мелагром, ибо страсть превозмогла ее сдержанность. Меланион донес об этом жене Мелагра, и та убила супруга. Аталанта, не знавшая о подлом поступке Меланиона, вышла за него, но некоторое время спустя правда открылась, и она «отказалась с ним жить, и он мало чего достиг своей женитьбой, разве что приобрел ее ненависть и презрение».
Я так много говорю здесь о греческих нимфах, потому что они мне по сердцу. И мне жаль, что в нашей древнееврейской литературе нет ни одной героини, которая была бы на них похожа. Впрочем, надо признать, что и в греческой мифологии нимфы составляют исключение. И там на них тоже смотрят косо. Это отношение проступает как в той неприязни, с которой аргонавты встречают Аталанту, так и в той претензии, которую предъявляет дочери отец Дафны, укоряя ее за то, что она не выходит замуж и не приносит ему внуков. И кстати, большинство героинь других греческих мифов отнюдь не похожи на этих свободных, быстрых и владеющих луком нимф Артемиды — они живут обычной покорной жизнью женщин Древнего мира.
Но в нашей ранней литературе вообще нет ни одной женщины, которая хотя бы отдаленно на-поминала греческих нимф. Библейских героинь исчерпывающе характеризуют несколько знаменательных слов из «Песни Песней». Если помните, Аталанта говорит своим ухажерам: «Мною овладеть единственно можно, в беге меня победив». А вот наша Суламифь из «Песни Песней» говорит возлюбленному: «Влеки меня, мы побежим за тобою»[6]. Иными словами, она даже подумать не может сама побежать. Тот, кто в этой поэме «скачет по горам, прыгает по холмам»[7], — это возлюбленный, а не любимая. Она, правда, жалуется на городскую жизнь и славит жизнь деревенскую, но самое большее, на что она способна самостоятельно решиться, — это выйти в ореховый сад и глянуть, распустились ли почки. Этот выход в сад представляется ей поступком весьма смелым и романтическим, но она тут же спешит извиниться: «Не смотрите на меня, что я смугла; ибо солнце опалило меня»[8].
Кстати, и библейское выражение «эшет хайль», столь близкое, казалось бы, к русскому «бой-баба», в нашей древней литературе связано вовсе не с представлением о смелой, решительной или независимой женщине, а определяет жену, которая добросовестно выполняет традиционные женские обязанности в рамках семьи[9].
«Уверено в ней сердце мужа ее, и он не останется без прибытка», — говорится о такой женщине в «Притчах»[10]. Иными словами, «эшет хайль» в Библии — это, прежде всего, верная жена, которая приносит домой заработок. Глава 31 «Книги Притчей» начинается с предостережения: «Не отдавай женщинам сил твоих» — и отсюда переходит к прославлению этой самой «добродетельной жены», чьи подвиги свершаются исключительно между лавкой и кухней. Она встает на заре и идет на работу, она продает, она покупает, она сажает виноград, она прядет ткань, она обставляет свой дом, она одевает семью и подает милостыню нуждающемуся. А польза? «Муж ее известен у ворот, когда сидит со старейшинами земли». А воздаяние? «Встают дети и ублажают ее, встает муж и хвалит ее».
Таков факт: нигде в Библии не встретишь женщину, которая стремится к той независимости, какая отличает греческих нимф. Усилия и интересы библейской женщины всегда направлены на семью, а не вне ее. Такова знаменитая Руфь-моавитянка и таковы даже смелая Авигея из Кармиэля и решительная Фамарь, жена Ира, о которых мы будем говорить в другой раз[11].
И тем не менее нимфы не исчезли из мира вместе с Древней Грецией. Иногда я вижу такую Аталанту — мужественную, широкоплечую, идущую мне навстречу широкими шагами, — и тогда я думаю: знает ли она, какие мифологические ассоциации вызывает у мужчин ее облик? Соревнуется ли она с ними в беге? Даст ли мне Афродита золотые яблоки, чтобы я смог перегнать ее, или же кто-то иной превратит эту девушку в дерево?
И чисто литературная тоска по нифмам тоже еще существует. Я то и дело с радостью обнаруживаю Аталанту, «выпрыгивающую на берег» из страниц какой-нибудь книги. Пусть она уже не выбегает из медвежьей пещеры и не убивает вепрей, но она так же сильна, быстра и опасна, и так же независима и слитна с природой, и так же рыжеволоса и длиннонога, а иногда даже претерпевает ту же жестокую метаморфозу, которую претерпели ее греческие предшественницы.
Самой поразительной из таких «литературных нимф» мне кажется Хая-Нехама — героиня романа «Заколдованный город» израильского писателя Иошуа Бар-Йосефа, о котором я уже упоминал в нашей предыдущей беседе. «Заколдованный город» — это история нескольких поколений хасидской семьи из Цфата[12]. История эта начинается с землетрясения 1837 года и завершается в конце Первой мировой войны, в 1917 году, то есть восемьдесят лет спустя.
Я назвал Хаю-Нехаму «самой поразительной», потому что ультраортодоксальная религиозная община Цфата — чуть ли не последнее место, где читатель ожидал бы найти греческих нимф. И тем не менее Аталанта не умерла — вот, она ожила в Цфате:
В соседнем дворе жила Хая-Нехама, девочка с длинными рыжими косами, зелеными глазами и маленьким дерзким носом. Ее гибкое тело не знало отдыха. Она прыгала сразу через две-три ступеньки. Она подпрыгивала на бегу и бежала вприпрыжку.
Существовала ли эта рыжеволосая девочка на самом деле? Я позволяю себе такое предположение, потому что сам Иошуа Бар-Йосеф был рыжеволос и у него было сильное и чувственное лицо сатира. Читал ли он о «рыжеволосой Аталанте Калидонской» у Роберта Грейвза? Или же перед нами пример наследования устойчивых мысленных конструкций, переходящих из поколения в поколение, от авторов греческих мифов и до современных писателей? А может, все мы просто вынесли образ такой женщины из школы Овидия и Юнга? Женщины сильной, быстрой, рыжеволосой, мечущей в нас свои стрелы, вечно смеющейся над нами и вечно убегающей от нас?
Мальчик Элиезер восхищался ею безмерно, иногда до потери всякой гордости, и, как только ему представлялся случай, пытался состязаться с ней в беге, в прыжках и в лазании по водосточным трубам. Но чаще всего эти попытки завершались позорным провалом, и тогда она насмехалась над его неудачей: ее губы растягивались, обнажая маленькие острые зубки, она раскачивалась всем телом из стороны в сторону, упершись руками в бока, и в ее зеленых глазах так и играли искорки смеха.
Вот так, одним прыжком, Аталанта перепрыгнула из нимфеума в глубине греческой рощи в каменный двор хасидского Цфата. Вот она — мчится, несется по полю, а Мелеагр, Гиппомен и Элиезер Кац спешат следом за нею:
Своими широко расставленными, дальнозоркими глазами она различала каждый выступ скалы, в тени которого скрывалось птичье гнездо. […] Не раз они сталкивались там с собаками, при виде которых у Элиезера начинало учащенно биться сердце и слабело все тело, тогда как девочка радостно бежала к ним, обнимала их за головы и ложилась им на спину. И, о чудо! — собаки виляли хвостами, играли с ней и радостно бежали за нею, а она за ними, как будто у них был общий язык.
И даже после обручения с Элиезером Хая-Нехама не хочет отказаться от этого своего мира, от просторных полей и дружбы с животными. Когда люди смеются над нею, она убегает за город:
Только за городом, в открытом поле, она чувствовала себя свободной и счастливой. Там ничто не изменилось. […] Птицы все так же носились в безумном круговороте радостных и прихотливых движений, скалы и птичьи гнезда в их расщелинах нисколько не изменили своего вида, ветер все так же трепал складки ее платья и развевал ее волосы, останавливал дыхание и наполнял всю душу чувством свободы и вседозволенности.
Подобно настоящей нимфе, Хая-Нехама тоже претерпевает заповеданную мифом метаморфозу, когда в двенадцать лет, как то было принято в те времена и в том обществе, ее выдают замуж за Элиезера Каца. Замужество в ультраортодоксальном обществе означало подчиненность мужчине и соблюдение всех правил поведения, предписанных женщине религиозным законом, а правилаэти жестки и бескомпромиссны. Подобно своим древнегреческим сестрам, Хая-Нехама тоже «пыталась сопротивляться всеми силами своих маленьких кулачков и гибкого тела. Но этих сил не хватило…» Она не умерла, но тоже претерпела превращение, равноценное смерти. Описание ее предсвадебного ритуального погружения в микву[13] потрясает до глубины души. «Впервые в жизни, — пишет Иошуа Бар-Йосеф, — она познала это переживание зрелости, в котором слышится отзвук далекой смерти…» И действительно, этот спуск в микву выглядит как спуск в преисподнюю.
Пришло время спускаться в микву; мокрые, скользкие, истертые каменные ступени, по которым в течение сотен лет ступали босые ноги, изгибами уходили в глубь земли; холодная вода резала тело, словно острые ледяные осколки; густые сети паутины едва покачивались под самым куполом потолка; и три женщины с горящими свечами в руках казались существами иного мира — точно изваяния из тьмы, спускающиеся в бездну мрака.
Хая-Нехама вернулась из преисподней, но вернулась к совершенно иной жизни. Теперь ей по ритуалу положено остричь волосы — тот рыжий нимб своеволия, что прежде украшал голову этой маленькой бунтарки. Сердце читателя сжимается от описания того, как двенадцатилетней девочке наголо стригут голову под непрерывный барабанный бой, и ему невольно вспоминаются языческие обряды:
Когда смолкли барабаны и ножницы […] и шумный хор поздравлений и благословений, сопровождавших церемонию, окутал ее ликующим праздничным покровом, в ней завопило что-то дикое, она вскочила со сту ла, охватила руками колючую стриженую голову и бегом бросилась вон из комнаты.
А увидев себя в зеркале, ужаснулась:
Ей трудно было найти сходство между тем, что хранила ее память, и тем, что видели ее глаза. Сердце отказывалось поверить, что это ее голова.
Вот она, современная метаморфоза нимфы: преисподняя миквы, сабли ножниц, а потом появится еще и белый, мертвенный саван, который наденут на остриженную девочку в первую брачную ночь. Как я уже сказал, Хая-Нехама не умерла, она даже не превратилась в дерево. Но в произошедшей с ней перемене, в этом полном изменении ее личности, есть, как говорится, добрых «девять мер» смерти[14].
Я вижу выражение искренней печали на лицах некоторых из присутствующих, в особенности женщин. Поэтому я спешу извиниться. Не нужно принимать все сказанное слишком близко к сердцу. Большинство женщин весьма рады выйти замуж, а некоторые именно после свадьбы и расцветают. Но большинство женщин — не нимфы и потому эту свою метаморфозу воспринимают куда более спокойно и естественно. Кстати, и Хая-Нехама, которая в течение нескольких недель решительно отказывала супругу в интимной близости, потом, однако, тоже уступила ему, и с тех пор между ними воцарилась большая любовь. Потеря девственности уже не вызвала у нее такую травму и такую метаморфозу, какую вызвали погружение в микву и стрижка волос, — как раз секс оказался одной из скреп ее счастливого брака.
Родство с древними нимфами обнаруживает также Батшеба Эвердин, героиня романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы». Харди не скрывает ее принадлежность к этому семейству, напротив — он открыто указывает на мифологический источник образа, чтобы это не укрылось от глаз какого-нибудь читателя из-за его невежества или невнимательности. Он пишет:
Батшеба… гордилась, что ее губ не касался ни один мужчина в мире, что ее талию никогда не обнимала рука возлюбленного… Она… презирала девушек, которые попадались в сети первого же смазливого парня, удостоившего их своим вниманием. Мысль о замужестве никогда не прельщала ее, как прельщала большинство окружавших ее женщин.
И тут Харди — обратите внимание — дает точную мифологическую ссылку:
Батшеба бессознательно чтила Диану, хотя имя этой богини едва ли было ей известно. —И далее продолжает: — Она не тяготилась одиночеством, гордясь своей девичьей независимостью, и воображала, что потерпит некий ущерб, если променяет скромную девическую жизнь на жизнь замужней женщины и сделается смиренной половиной какого-то неведомого целого.
Несмотря на всю решительность последней фразы, Батшеба тем не менее выходит замуж, и даже не раз. За ней ухаживают трое мужчин: сержант Трой, фермер Болдвуд и пастух Габриэль Оук. Вначале она выходит за самого плохого из них, а потом за самого хорошего, но мы не замечаем у нее травмы, вызванной замужеством, – возможно, потому, что ее принадлежность к нимфам с самого начала была, скорее, тактической, нежели стратегической.
В литературе есть и другие «нимфы» или «нимфоподобные» женщины. Мне, например, запомнились в этом плане Рима из «Зеленых поместий» Уильяма Генри Хадсона и Ремедиос Прекрасная из «Ста лет одиночества» Маркеса. Ремедиос не так мужественна и воинственна, как настоящие нимфы, но, как и они, она категорически избегает мужчин, не знает о своей красоте и одевается очень просто и скромно. Но прежде всего при слове «нимфа» вспоминается, конечно, набоковская Лолита. Она, правда, моложе греческих нимф и, в отличие от них, не чурается секса, но она тоже платит за него своей жизнью. И умирает она очень реальной смертью. Не потеря девственности убивает ее, а беременность и роды, как в случае Каллисто, забеременевшей от Зевса.
«Лолиту» я впервые читал, когда был в возрасте героини романа. Я понял не очень много, но уловил, что читаю книгу, которая меняет все, что я знаю о книгах. Я читал и чувствовал, какой я недоросль, в дурном смысле этого слова, как я невежествен и груб, не говоря уже о том, как я глуп. И несколько лет спустя, читая «Моби Дик», и «Волшебную гору», и «Герцога», я тоже ощущал, что есть многое, чему мне еще следует научиться, но это ощущение уже не было таким обидным. Потому что образованность всегда можно пополнить, тогда как научиться пониманию несколько труднее.
Как известно, «Лолита» — это детективный роман навыворот. Личность убийцы, то есть Гумберта Гумберта, известна с первой страницы. Но личность убитого выясняется только в конце. Мне было шестнадцать лет, и я помню, что меня обдало холодным потом, когда за мгновенье до того, как назвать свою жертву, Гумберт Гумберт произнес, что «проницательный читатель уже давно угадал», кто это. Поскольку я не угадал, я понял, что, по меркам Набокова, я не «проницательный читатель».
Я вернулся к первой странице и принялся читать книгу по второму разу с твердым намерением обращать внимание на каждую деталь, чтобы опознать личность убитого. Я снова потерпел неудачу. Сегодня я знаю, что в этой неудаче повинен также первый перевод «Лолиты» на иврит. Но то свое тогдашнее ощущение — ощущение читателя, получившего от писателя «неуд» за понимание, — я никогда не забуду.
В любом случае «Лолита» открыла мне иную страну — незнакомую, влекущую и пьянящую.Она встряхнула весь мой незрелый интеллект.
Хотя я был юноша достаточно здоровый и нормальный, меня взбудоражила и возбудила не ее
физиологическая и чувственная сторона, а как раз сторона интеллектуальная. Мое непосредственное юношеское восприятие говорило мне, что я стою на пороге взрослой, отшлифованной, умной страны. Я постучал в ворота и хотел войти, но меня не впустили. Как я только что говорил, сходное чувство эмоциональной и физической недоступности я испытывал и позже, при чтении некоторых других книг, но не с такой остротой, не с такой жгучей потребностью вскочить, и подпрыгнуть, и закричать.
Вернемся, однако, к нашему разговору. Набоков определяет Лолиту как нимфетку, то есть маленькую нимфу. Она не настоящая нимфа, как Аталанта или Дафна, у которых уже поднялась грудь и выросли волосы. Она нимфа-подросток. Когда Гумберт Гумберт видит ее впервые, ей двенадцать лет. Это возраст накануне окончательного созревания. И поскольку Набоков профессионально занимался энтомологией и в частности бабочками, следует отметить, что «нимфой» в специальной энтомологической литературе как раз и называется куколка или личинка, то есть молодое насекомое накануне той метаморфозы, которая превратит его в насекомое зрелое. (Впрочем, слово «нимфа» — это также название бабочек определенного вида.)
Теперь оставим эти энтомологические метаморфозы и перейдем к перевоплощениям литературным. Я не стану пересказывать здесь историю Лолиты, и тот, кто с ней не знаком, хорошо сделает, если прочитает книгу. Достаточно сказать лишь, что Лолита и Гумберт Гумберт пережили мучительную любовную связь, а затем она покинула его и вышла замуж за другого. Через несколько лет она написала ему письмо, они встретились, и он увидел, что она беременна. «Как просто! Этот миг, эта смерть — все, что я вызывал в воображении свыше трех лет, — все вдруг оказалось простым и сухим, как щепка. Она была откровенно и
неимоверно брюхата».
И вот мы опять сталкиваемся с метаморфозой, которая есть смерть. Беременность «сухая, как щепка». Это ли беременность Каллисто? А может быть, это дерево Дафны или тростник Сиринги? Никто не знает. Но присутствие смерти здесь совершенно очевидно — она сигнализирует о себе своими знаками, откликается на свое имя. «Лицо ее как будто уменьшилось… побледнели веснушки, впали щеки, обнаженные руки и голени утратили весь свой загар».
Это описание Лолиты как живого трупа во время последней встречи стоит сравнить со словами, которыми тот же Гумберт Гумберт описывает ее во время их первой встречи, за пять лет до того. Она стояла тогда на коленях на веранде в доме своей матери, в кругу солнца, и напомнила Гумберту Аннабеллу, любовь его детства:
Те же тонкие, медового оттенка плечи, та же шелковистая, гибкая, обнаженная спина, та же русая шапка волос. […] В тот солнцем пронизанный миг […] пустота моей души успела вобрать все подробности ее яркой прелести.
И вот прошло всего пять лет, а беременная Лолита, еще недавно лучезарная, сияющая, теплая и шелковистая нимфетка, уже распространяет вокруг себя тусклость, распад и смерть.
Она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечьев […] она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет, с этим младенцем в ней, уже мечтающим стать небось большим заправилой и выйти в отставку в 2020-м году.
Со страшным воплем отвергая эту картину, Гумберт Гумберт пытается искать в лежащей перед ним беременной бледной девушке свою Лолиту — «все еще сероглазую, все еще с сурмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою…». И провозглашает, что любит ее, несмотря на ее беременность и увядание:
И я глядел, и не мог наглядеться, и знал — столь же твердо, как то, что умру, — что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете.
В отличие от Дафны, Сиринги или Хаи-Нехамы, Лолита умерла настоящей смертью. Но нужны хорошая память и внимание к деталям, чтобы обнаружить эту смерть. Сам Гумберт не рассказывает о смерти любимой. Плач по ней звучит на протяжении всей книги, но ее смерть упоминается только в предисловии, которое написал доктор Джон Рэй-сын — психиатр, ко-торый следит за Гумбертом Гумбертом все то время, когда тот ожидает суда (кстати, просто любопытства ради, стоит упомянуть, что имя Джон Рэй принадлежит реально существовавшему лондонскому натуралисту). И в этом предисловии доктора Рэя написано: «Его дочь “Луиза” сейчас студентка-второкурсница. “Мона Даль” учится в университете в Париже. “Рита” недавно вышла замуж за хозяина гостиницы во Флориде. Жена “Ричарда Скиллера” умерла от родов, разрешившись мертвой девочкой, 25 декабря 1952 г., в далеком северо-западном поселении Серой Звезде».
Проницательный читатель обнаружит, что эта «жена Ричарда Скиллера» и есть Лолита. Таким образом, и ее, как настоящую нимфу, настигла злая судьба — ее и ту девочку, которую она родила мертвой. Это, конечно, уже ничего не добавляет и не убавляет в самой Лолите, будь она настоящая нимфа или всего лишь нимфетка, cмерть, которую любовь, брак и беременность навлекли на всех ее сестер, пришла и к ней. Но не метафорическая и не символическая, а самая настоящая смерть. Смерть, которой может умереть только женщина, — смерть от родов.
Чтобы не задохнуться от слез, перейдем скорей к другим литературным нимфеткам — тем, которые так же рыжеволосы, воинственны и безудержны, но никакая смерть не появляется на горизонте их детства. Такова, например, Энн из «Истории Энн Ширли» писательницы Люси Монтгомери — рыжая дикарка-подкидыш, которая в конце концов будет укрощена и выйдет замуж за некого Джильберта и вместе с ним удостоится в финале книги самого приятнейшего описания поцелуев в чаще лесной и возвращения под ручку из леса. Мне помнится, что книга кончается словами: «Принц и принцесса, только что коронованные на царство в королевстве любви»[15] — или как-то иначе, но в таком же духе. Еще я помню рыжую необузданную Пеппи из книги Астрид Линдгрен «Пеппи Длинныйчулок». Мы с ней встретились, когда нам обоим было десять лет, и иногда я раздумываю, что с ней стало с тех пор. А третья известна куда меньше. Ее зовут «Рыжая Малка», и она героиня одной из лучших детских книг, написанных в Израиле, — «Мальчик, которого звали Ривка» писателя Шабтая Тевета. Много лет назад я прочел ее с огромным удовольствием, а недавно, после длительных поисков, мне удалось найти старый потрепанный экземпляр и прочесть моему сыну. Там о героине сказано:
Все боятся Рыжей Малки. Она такая сильная, она такая буйная, она такая рыжая, что весь класс боится ее, даже мальчишки. Несколько дней назад Рыжая Малка стояла во дворе школы и угрожала всем ребятам, что переломает им кости[16].
Конечно, у Рыжей Малки нет обаяния и элегантности Аталанты и ее сестер, и ее мужественность проявляется в немалой грубости, но она естественный и достойный потомок династии мужественных, воинственных и рыжеволосых нимф. Мальчишки в школе боятся ее почти так же, как аргонавты у Роберта Грейвза боятся Аталанты, и в конце концов один из них даже переодевается в девочку, чтобы сразиться с Малкой, не роняя своего мужского достоинства.
И наконец, хотя эти мои беседы посвящены книгам других писателей, разрешите мне заметить, что греческие нимфы присутствуют и в моих собственных книгах, и совсем не случайно. В сущности, точно так же, как профессор Кугельмас у Вуди Аллена нашел способ встретиться со своей любимой Эммой Бовари, так и я воспользовался теми немногими привилегиями, которые есть у меня, как у автора, и решил, что если мне не дано повидаться с Аталантой, то я создам собственную героиню по ее образу и подобию.
Вот почему у моей Эстер, матери рассказчика в «Русском романе», есть явные и преднамеренно ей приписанные черты греческой нимфы. В детстве она любила охотиться на животных и пожирать сырое мясо, и, подобно Хае-Нехаме у Иошуа Бар-Йосефа, она тоже вовлекает своего маленького приятеля в свои охотничьи вылазки:
…охваченный любовью мальчишка тащился за ней по полям, с обожанием глядя, как она извлекает птиц из своих ловушек. Перелетные перепела перестали садиться в наших полях, зайцы больше не заглядывали в наши огороды, и телята застывали от ужаса, когда она гладила их шеи.
Но значительно больше напоминают воинственную рыжеволосую нимфу Сара и Роми в моем «Эсаве». Описание бега Сары в день ее встречи с будущим мужем Авраамом явно и намеренно воспроизводит описания бега нимф:
[Авраам] увидел, что девочка бежит перед ним босиком и шаги ее легки и широки, как у пустынного волка, и дыхание глубоко и бесшумно, как у дикого осла, и все ее тело такое складное, и красивое, и сильное, что у него потемнело в глазах от страха и страсти.
В образе Роми я больше подчеркнул не бег, а охотничью страсть и воинственность нимфы. Только вместо лука она направляет на жертву свой фотоаппарат и ловит ее объективом. Это позволило мне намекнуть на сходство Роми с библейским Исавом, который тоже был «искусный в звероловстве» и тоже был рыжеволос, как она. Но и в беге Роми напоминает нимф: эта «смеющаяся легконогая охотница бежала… оставляя за собой стремительные очертания сильных крылатых бедер». Именно эти ее бедра я несколько далее назвал «бедрами Дианы», и опознавшему этот намек он доставит удовольствие.
Теперь скажем несколько добрых слов и о нимфах-мужчинах. Среди нимф их не так уж много, и их обаяние не так велико, но, как все нимфы, они живут на природе и тоже хранят целомудрие.
Их официально даже и не называют нимфами. Я называю их так из симпатии, которую к ним чувствую, а также из-за их сходства с нимфами-женщинами. Два мифологических «нимфа», о которых я хотел бы поговорить, — это Энкиду из шумерского мифа о Гильгамеше и Адам — первый человек в нашей Библии.
Энкиду — существо в своем роде особенное. Мне не удается вспомнить другой мифологический или эпический образ, который был бы даже отдаленно похож на него. В нем замечательно смешаны Адам, Самсон, Маугли и Исав. Это был могучий дикарь, настоящий великан, весь поросший волосами — длинные кудри спускались на его плечи. Он жил в степи, ел траву вместе с газелями и делил с ними воду из источников. В этом смысле он напоминал Первого человека в дни его одиночества, до сотворения Евы. Но в отличие от Первого человека, который в начале своего существования одиноко жил в раю, Энкиду был человеческим существом и жил одновременно с другими людьми. Только те жили жизнью семейной, культурной и общественной, а он уединялся в степи с дикими животными.
Вот как он описан в «Эпосе о Гильгамеше»:
Шерстью покрыто все его тело,
Подобно женщине, волосы носит,
Пряди волос как хлеба густые;
Ни людей, ни мира не ведал,
Одеждой одет он, словно Сумукан.
Вместе с газелями ест он травы,
Вместе со зверьми к водопою теснится,
Вместе с тварями сердце радует водою[17].
Однажды, так написано в «Эпосе о Гильгамеше», его увидел «охотник-ловец». Он испугался, рассказал своему отцу о встреченном им странном могучем существе и пожаловался, что этот дикарь лишает его добычи, потому что крушит ловушки и освобождает попавших в них зверей. Отец посоветовал ему обратиться к царю-герою Гильгамешу, властителю столичного города Урук, и попросить у царя блудницу. После того как блудница возляжет с дикарем, сказал умный отец, тот больше не захочет жить в обществе зверей.
Таким образом, нас и тут ожидает хорошо знакомая нам метаморфоза. Утрата целомудрия, которая превратила Дафну в дерево, Сирингу в тростник, Каллисто — в созвездие, а для Адама обернулась изгнанием из рая, грозит нарушить и ту наивную гармонию, в которой жил Энкиду, и оторвать его от лона природы.
Так оно действительно и произошло. Охотник и блудница ждали возле источника, и через три дня Энкиду и газели пришли на водопой. Охотник велел блуднице раздеться, и Энкиду воспылал страстью.
Шесть дней миновало, семь дней миновало —
Неустанно Энкиду познавал блудницу.
Когда же насытился лаской,
К зверью своему обратил лицо он.
Увидав Энкиду, убежали газели,
Степное зверье избегало его тела.
У Энкиду подкосились колени, ослабли мыщцы — он понял, в какую ловушку заманили его охотник и блудница и какую цену ему придется заплатить. Любовь и вожделение оторвали его от привычной среды и лишили былой силы. Так порвалась его детски мужская связь с нетронутой природой, разорвалась нить дружбы с дикими животными, как будто отныне стена встала между Энкиду и его прежней сущностью.
Энкиду отправился с блудницей в Урук. Там его ждал цивилизованный и сложный человеческий мир, во главе которого стоял царь Гильгамеш. В процессе превращения, которое претерпевали — и претерпевают — многие другие мужчины, женщина нарядила дикаря в надлежащую одежду и усадила за накрытый стол. Говоря современным языком, она «сделала из него человека». Об этом воспитании Энкиду не стоит распространяться — много уже было говорено и писано о том, что слово «познать» связывает познание женщины с познанием и осознанием мира вообще. Скажем только, что после прихода в Урук Энкиду бросил вызов Гильгамешу и схватился с ним в рукопашной борьбе. Но несмотря на огромную силу Энкиду, царь, олицетворяющий здесь общество, суд и власть, победил дикаря. Так продолжился процесс его очеловечивания. То, что началось с «познания» блудницы, отнявшей у него невинность и навязавшей ему возмужание, продолжилось обучением хорошим манерам, а кончилось подчинением царской власти. Пережив позор поражения, Энкиду даже подружился с Гильгамешем, но теперь он лишился независимости, и ему уже было уготовано место в человеческой иерархии.
Подобно Хае-Нехаме из Цфата, Энкиду тосковал по степям, по животным и по своему прежнему образу жизни. Недаром он впоследствии гневно проклинал женщину, которая соблазнила его и увела в цивилизованный мир: «Давай, блудница, тебе долю назначу […] прокляну великим проклятьем […] ибо чистому мне притворилась ты супругой и над чистым мною ты обман совершила!» Однако бог Шамаш пристыдил Энкиду, и тот успокоился: «Услыхал Энкиду слово Шамаша-героя, у него успокоилось гневное сердце».
В этой части «Эпоса о Гильгамеше» читатель обнаруживает затем рассказ о мужской дружбе известного типа, о которой мы еще будем говорить. Подружившиеся герои совершают великие подвиги — побеждают сказочное шумерское чудовище Хумбабу и убивают страшного Небесного Быка. Но главное здесь составляют не эти сюжеты. Я уже сказал, что Энкиду, этот невинный огромный мальчик, прошел процесс взросления — как сексуального, так и социального. Но здесь было бы уместно и слово «приручение». Из дикого животного Энкиду превратился в животное дрессированное, готовое подчиниться узде и законам. Возможно, что именно в этой метаморфозе таится секрет очарования всей легенды — очарования, которое не рассеялось и поныне. Ибо история Энкиду может и сегодня сказать читателю больше, чем любая иная мифологическая история. Даже через тысячи лет после своего создания этот шумерский эпос хранит в себе то ощущение, которое многие из нас знают или чувствуют по себе. Он нашептывает нам, что процесс единения с женщиной включает в себя нечто вроде «приручения» или «окультуривания» и что эта метаморфоза необратима. И вот так получается, что рассказы о нимфах пробуждают в сердце читателя-мужчины любопытство, любовь и вожделение, а история Энкиду вызывает в нем солидарность и понуждает глубже вглядеться в свою собственную историю.
История Энкиду заканчивается тем, что боги осудили его на смерть за убийство Небесного Быка. Так ушел из жизни этот неординарный, хоть и не очень многим известный мифологический герой, предваривший целый ряд других литературных персонажей, унаследовавших его черты.
Ведь, в сущности, и Адам, этот Первый человек в Библии, тоже прошел аналогичный процесс приручения, началом которого была его жизнь на лоне природы, продолжением стала сексуальная связь с женщиной, а завершением — полная тягостного труда жизнь в рамках семьи и общества. Правда, метаморфоза Адама не так трогательна, как у Энкиду, но зато она представляется более поучительной и изощренной, потому что за ней стоят интересы религии.
Я не будут сейчас вдаваться в проблематику двух историй творения, изложенных в главе первой и главе второй Книги Бытия. Между этими двумя главами есть ряд технических и семантических различий, которыми уже занимались многие ученые. Для нужд нашего рассказа достаточно напомнить, что в первой главе Господь сразу создал двух людей, мужчину и женщину, и наказал им плодиться, размножаться и владеть миром и всеми населяющими его существами, тогда как во второй главе человек был создан в единственном экземпляре и поселен в раю:
И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою.
И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке; и поместил там человека, которого создал.
И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла.
…И взял Господь Бог человека, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его[18].
Иным образом, исходная человеческая ситуация такова: нет жены, нет семьи, нет человеческого общества и нет власти в том смысле, как мы их знаем. Нет также труда, если не считать не совсем понятной роли Адама в раю — «возделывать его и хранить его».
Но даже жизнь в раю оказывается несовершенной. Выясняется, что Адам, в отличие от Энкиду, не так уж привязан к природе и обществу диких животных. Наши мудрецы, обратившие внимание на это обстоятельство, пошли еще дальше и заявили, что Адам в раю сношался с животными «и не охладился его пыл, пока пришел к Еве»[19]. Но, даже не обладая столь безудержным воображением, как у наших мудрецов, нетрудно понять, что Адам нуждался в напарнице:
И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному, сотворим ему помощника противу его[20].
Кстати, обратите внимание, что в первой главе Книги Бытие каждый день творения кончается словами: «И увидел Бог, что это хорошо», — и на таком фоне особенно резко выделяется это «не хорошо», сказанное самим Богом и как раз в рассказе о Его же рае. Это «не хорошо» звучит как свидетельство Божественного пекаря о своем тесте: сам Создатель говорит, что в Его акте творения есть некий дефект — и дефект этот состоит в одиночестве Первого человека.
Женщину Бог создал из ребра Адама, и Адам отметил это: «Вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей»[21]. Автор библейского текста добавляет к этому: «Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть»[22].
Поначалу между Адом и женщиной существовала естественная сексуальность. В сущности, не ясно даже, действительно ли у них возникала потребность друг в друге, но даже если возникала, то их сексуальная связь была невинной, как у всех животных, то есть лишенной чувства греха и стыда. «И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились»[23].
И только после истории с древом познания к этой невинной сексуальности добавились запрет, стыд и сознание греха, превратив ее в ту человеческую сексуальность, какой мы ее знаем сегодня.
Если позволите мне на минутку отойти от нашей темы: стоит обратить внимание на тот факт, что исходное положение человека в раю характеризуется не только одиночеством и невинностью, но также бездельем. Я уже отметил чуть раньше, что порученные ему там занятия («возделывать его и хранить его») не особенно понятны, но несомненно, что речь не шла о настоящем земледелии и, уж конечно, не о торговле, ремесле, строительстве, производстве и прочих известных нам видах труда. Труд стал содержанием всей нашей жизни только после изгнания из рая, и с этой точки зрения иудаизм видит в нем наказание и уж ни в коем случае не цель:
За то, что ты послушал голоса жены твоей, — огласил Господь свой приговор Адаму, — и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: «не ешь от него», проклята земля за тебя [в оригинале: «проклята земля для тебя»]; со скорбию будешь питаться от нее… […] В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю[24].
В этом решении есть немало насмешки и много мудрости, особенно если вспомнить разные кибуцные песни вроде «В труде наша радость», а также грубовато-прямолинейные протестантские прописи, согласно которым труд — это идеал жизни, а экономические достижения — свидетельство Божьего благоволения.
Как бы то ни было, с момента создания женщины уже было рукой подать до поедания плода с запретного древа познания, а отсюда — к потере простодушия и невинности, к Божьему проклятию и изгнанию из рая. Первый человек впрягся в лямку каждодневного труда, домашней, семейной и общественной жизни. Так и он, в свою очередь, претерпел метаморфозу и, подобно шумерскому Энкиду, достиг второй, совершенно иной фазы своей жизни.
Но, в отличие от шумерской блудницы, соблазнившей Энкиду, наша Ева сделала еще одно великое дело: соблазнившись, согрешив сама и введя в грех мужчину, она внесла в их интимную связь с Богом чувство вины. Первородный грех человека надломил его отношения с Богом, и в раскрывшуюся из-за этого трещину внедрилась религия, пустила в ней корни и расцвела. Так что похоже, что религиозные круги всякого рода, которые обычно не славятся уважительным отношением к женщинам, на самом деле должны быть по гроб жизни благодарны нашей праматери Еве.
Тоскливая зависть, которую мы порой испытываем к этим простодушным Адаму, Дафне, Энкиду, к их альтернативному (по отношению к нам) образу жизни, вот уже многие столетия питает литературное творчество многих писателей и прорывается в нем в разные времена и в разных формах. Мы ощущаем ее и в «Книге джунглей», и в «Зеленых поместьях» Уильяма Хадсона, и у Тарзана, и у Робинзона Крузо и во многих других книгах.
Но я не могу закончить эту нашу беседу, не упомянув также о двух нимфоподобных юношах, о двух «лолитах» мужского рода в творчестве Томаса Манна. Они не охотники, они не живут на лоне природы, и в действительности вся их «нимфичность» выражается лишь в еще не созревшей сексуальности, в той наивности, о которой иногда не знаешь, наивность это или наивничанье, и в красоте, которая содержит изрядную долю женственности и инфантильности и благодаря этому особенно сильно воздействует на всех окружающих.
Один из них — светловолосый и светлокожий, другой смуглый. Но они сходны внешне, они одинаково очаровательны, и они в равной мере пробуждают желание. Это Иосиф из «Иосифа и его братьев» и Тадзио из «Смерти в Венеции».
Я недостаточно знаком с творчеством Томаса Манна, но из того, что читал в ивритском переводе, понял, что даже там, где он рассказывает о красивых, пленительных женщинах, они не вызывают той степени волнения и возбуждения, с которой он описывает этих двух своих молодых героев. Нам еще предстоит говорить о них в другой беседе, предметом которой будет красота, поэтому сейчас ограничимся теми словами, которыми Томас Манн описывает Иосифа:
Нет ничего необычного в том, что семнадцатилетний юноша являет восхищенным взорам такие стройные ноги и узкие бедра, такую ладную грудь, такую золотисто-смуглую кожу; что он оказывается не долговязым и не приземистым, а как раз приятного роста, что у него полубожественная осанка и поступь и его сложенье обаятельно сочетает в себе силу и нежность[25].
А Тадзио он описывает глазами его жертвы. Густава фон Ашенбаха, который видит, как юноша купается в море:
Он бежал с закинутой назад головой, вспенивая ногами сопротивлявшуюся воду, и видеть, как это живое создание в своей строгой предмужественной прелести, со спутанными мокрыми кудрями, внезапно появившееся из глубин моря и неба, выходит из водной стихии, бежит от нее, значило проникнуться мифическими представлениями[26].
И, как будто опасаясь, что какой-нибудь читатель не уловит ассоциацию и не свяжет вид Тадзио и напрашивающийся портрет Афродиты, Томас Манн завершает:
Словно то была поэтическая весть об изначальных временах, о возникновении формы, о рождении богов.
«Он был красивейшим из детей человеческих», — говорит Томас Манн об Иосифе, и у той волнующей картины, когда Иосиф сидит на краю колодца и любуется собой, есть картина-сестра в «Смерти в Венеции», когда Тадзио смотрит на Густава фон Ашенбаха и на его лице появляется улыбка:
Это была улыбка Нарцисса, склоненного над прозрачной гладью воды, та от глубины души идущая зачарованная, трепетная улыбка, с какой он протягивает руки к отображению собственной красоты, — чуть- чуть горькая из-за безнадежности желания поцеловать манящие губы своей тени, кокетливая, любопытная, немножко вымученная, завороженная и завораживающая.
Над этой водой витает смерть. В греческой мифологии Нарцисс умирает, глядя на себя. В «Иосифе и его братьях» Иаков, видя Иосифа, склонившегося над бездной, страшится его смерти. В «Смерти в Венеции» Густав фон Ашенбах умирает на морском берегу, глядя на красивого юношу. А сам Тадзио, который был Афродитой, воплощением любви, и Нарциссом, воплощением красоты, в конце новеллы превращается в Танатоса — воплощение смерти.
Вам, возможно, будет небезынтересно узнать, что наш старый добрый друг Аксель Мунте, описывая (в «Легенде о Сан-Микеле») свою собственную смерть, тоже говорит о таком нимфоподобном юноше:
Он стоял рядом со мной, задумчивый и прекрасный, как Гений Любви, с венком на кудрях.
Мунте не узнал юношу. Он спросил, не Гипнос ли он, ангел сна, и юноша ответил:
Я его брат, рожденный той ж Матерью Ночью. Мое имя Танатос. Я ангел Смерти.
«Я был мертв и не знал этого», — пишет Аксель Мунте. Ибо невозможно до конца осознать эти метаморфозы: от жизни к смерти, от движения к неподвижности, от теплой гладкой кожи нимфы к шершавой холодной коре дерева.
И вместе с тем — насколько понятны и проникновенны эти слова даже сегодня, через столько лет после их написания. Заглядывая в бездны души и колодцы прошлого, мы видим не только Аталанту, и Иосифа, и Нарцисса, и Энкиду, но также отражение нашего собственного мира. Вот оно — смотрит на нас из нашей бездны, из нашей памяти, из всех этих колодцев нашего прошлого, что иногда наполнены живящей водой воспоминаний, а иногда — точно пропасти забвения и глубины преисподней.
[1] Иер. 6, 7.
[2] Прит. 4, 23
[3] Кинтия — еще одно имя Дианы.
ñ [4] Быт. 2, 24.
[5] Здесь и далее цитаты из «Золотого руна» Р. Грейвза
даны в переводе Т. Усовой и Г. Усовой.
[6] Песн. П. 1, 3.
[7] Песн. П. 2, 8.
[8] Песн. П. 1, 5.
[9] В синодальном переводе — «добродетельная жена» (Прит. 30,10).
[10] Прит. 30, 11.
[11] Руфь-моавитянка — героиня Книги Руфь; Авигея из Кармиэля упоминается в 1-й Книге Царств, 25, 3; Фамарь, жена Ира — в Книге Бытие, 38, 6.
[12] Хасиды — одна из крупнейших групп в современном ортодоксальном иудаизме, отличается повышенным
мистицизмом; Цфат – город на севере Израиля, важный центр становления еврейского мистицизма и каббалы.
[13] Миква — бассейн для ритуального очищения, предписанного еврейским религиозным законом.
[14] «Девять мер» (в смысле «очень много») — распространенное ивритское выражение (см., например, песню Изгара Коэна «Девять мер радости», насмешливое определение болтовни как «девяти мер разговоров» — и т. п.); восходит к словам Талмуда: «Десять мер благости было дано миру, из них девять досталось Иерусалиму».
[15] Перевод Р. Бобровой.
[16] Перевод А. Фурман.
[17] Здесь и далее цитаты из «Эпоса о Гильгамеше» даны в переводе И. Дьяконова.
[18] Быт. 2, 7–2, 15.
[19] Вавилонский Талмуд, мидраш Берешит Раба (158, 163–164)
[20] Быт. 2, 18. В русском синодальном переводе многозначительное ивритское «противу него» заменено прямолинейным «соответственного ему».…И взял Господь Бог человека, и поселил
его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его
[21] Быт. 2 , 2 3. В оригинале о пять м ногозначительное отличие: «На этот раз кость от кости моей и плоть от плоти моей», — что дало мудрецам Талмуда основание думать, что Бог создавал для Адама и других женщин, еще до Евы, но не из кости Адама, а из другого материала; так возникла легенда о Лилит, якобы созданной из того же праха, что сам Адам.
[22] Быт. 2, 24.
[23] Быт. 2, 25.
[24] Быт. 3, 17, 19.
[25] Здесь и далее цитаты из «Иосифа и его братьев» Т. Манна даны в переводе С. Апта.
[26] Здесь и далее цитаты из «Смерти в Венеции» Т. Манна даны в переводе Н. Ман.