Михаил Ишков «Коммод»
Осенью электропоездом возвращался домой и неожиданно, сразу после Царицына, ужас пробрал до оторопи, до оцепенения, до невозможности выйти на нужной остановке — так и проехал родную станцию, не в силах избавиться от навязчивого жуткого бреда, донимавшего меня в те минуты.
Я размышлял об императоре Цезаре Луции Элии Аврелии Коммоде Антонине Августе — таково его полное коронное имя. (Правда, за время правления он четыре раза менял его, что тоже в некоторой степени характеризует нашего героя.)
О сыне несравненного Марка Аврелия Антонина, о кончине которого, по словам Эрнеста Ренана, до сих пор скорбит всякий живущий на Земле.
Об отпрыске «философа» на троне, столько сделавшего, чтобы все люди наметили тропку к согласию.
Эта книга, заказанная в продолжение предыдущего романа о Марке Аврелии, постоянно ускользала от меня. Уже и договор был подписан, и материал собран, но не лежала душа после деяний великого отца описывать мерзости сына. Пусть имя Коммода и не внесено в список первостепенных исторических мерзавцев, пусть по изобретательности, по расчетливости, по умению оправдывать свои поступки некими «высшими» соображениями, как то «интересы государства», «необходимость сохранения в чистоте отцовских верований» и прочее, ему далеко до подобных «профессионалов», — у знающих людей даже упоминание его имени способно вызвать в душе странное беспокойство, неясную, связанную с неосознанным жутковатым смешком тревогу. Я прикидывал, чем же Коммод отличался от Нерона, Калигулы, Каракалы? Что объединяет его, например, с ассирийскими царями, Цинь Ши Хуанди[1], Иваном Грозным, Гитлером, Тамерланом?.. Другое дело, что в этом ряду вряд ли отыщется более простодушный, даже в каком-то смысле наивный и глуповатый губитель соплеменников, чем Коммод, однако зверства, совершаемые «по недомыслию» или «из простодушия», не становятся менее зверскими. Даже наоборот —
в этом случае зло приобретает некий насмешливо-мистический оттенок, неподвластную разуму власть, оборачивающуюся ночными кошмарами и бредом наяву. Тогда и начинаешь всем существом своим, каждым нервом ощущать хохот богов.
Начинал Коммод неплохо — малый был видный. Наружность его благодаря высокому росту, стройному телосложению и красивому, мужественному лицу была привлекательна.
Был он вполне прост и к государству испытывал самый обычный, вполне шкурный интерес, как, впрочем, и многие из нас. К окружающему и окружавшим Коммод относился так, как страдающий привычкой грызть ногти обращается с этими, порой очень красиво оформленными роговыми наростами, — исключительно потребительски.
В тот вечер в поезде меня как раз донимал не дававший покоя вопрос: какое мне дело до Коммода? Какое дело до его убийств и прочих злодеяний моим современникам и читателям?
Что же это за роман? Очередное изложение набора случаев со смертельным исходом, описание их виновника и последовавшего в конце наказания?
Уже дома, переболев подобными видениями, наткнулся на удивительное место у Метерлинка. Последние годы второго века от Рождества Христова, время царствования Коммода Антонина, вмиг оформились в целостную художественную ткань, ценность которой могла бы заключаться в описании самой атмосферы, оценке духовного стандарта римского общества, в своей любви к кесарям все ниже и ниже опускавшегося в бездну.
Как раз описание этого царства ночи, особенно после последних, светлых и ласковых деньков Золотого века, показалось мне весьма злободневной задачей.
Часть I
Бог, царь, герой
— Госпожа Ночь, позвольте задать вам вопрос?
— Сделайте одолжение…
— Куда бежать в случае опасности?
— Бежать некуда. Куда уж бежать?..
Моррис Метерлинк. Синяя птица
Если человек упорно отрицает совершенно явное… нелегко найти довод, которым можно было бы переубедить его.
Это происходит не от его силы или бессилия доказывающего.
Если человек окаменел во внушенном ему, на него невозможно воздействовать доводом.
Окаменение двояко: окаменение умственной способности и окаменение способности поддаваться воздействию, когда человек упрямо не желает ни признавать очевидное, ни отказываться от противоречий. Однако мы в большинстве своем страшимся телесного омертвения и на все готовы ради того, чтобы не оказаться в таком состоянии.
Что касается души — до ее омертвения нам нет никакого дела.
Эпиктет1[2]
Глава 1
Из письма стихотворца, автора популярных комедий-мимов и эпиграмм, Постумия Тертулла, сосланного в Африку, Бебию Корнелию Лонгу Младшему, легату III Августова, Испытанной верности легиона:
«…возможно, мое повествование показалось тебе печальным, но, Бебий, не придавай значения словам погруженного в меланхолию поэта. Это всего лишь распевы чувств, а разум мой ясен и жив и, в отличие от прежних лет, ищет утешение в возвышенном. И, поверишь ли, находит!..
Пишу стихи. Хорошие, мне нравятся… Живу просто. Домик у меня уютный. Невелик, правда, размерами, а садик?..
Ежели в этом саду ты поставишь наземь ведро
из колодца,
Негде будет стоять тебе самому.
Часто вспоминаю тебя и Лета. Теперь вы в больших чинах. Не с руки ли подсобить бывшему заговорщику, присягнувшему, как и вы, на верность Венере, вернуться в Рим? Не пора ли замолвить за меня словечко перед императором?»
Из письма Бебия Корнелия Лонга Младшего, легата III Августова, Испытанной верности легиона Тертуллу, стихотворцу, сосланному в Африку за участие в дерзком похищении рабыни Марции. Похищение затеял бывший хозяин Марции, Бебий Лонг Младший:
«…на шестнадцатый день до апрельских календ, в 933 году от основания Рима (17 марта 180 года), случилось страшное. Император Марк Аврелий Антонин скончался от моровой язвы (чумы), вновь посетившей северные провинции империи.
Все началось, как я тебе уже рассказывал, позапрошлым летом, когда император решил окончательно приструнить поднявших голову варваров[3].
Он прибыл в Сирмий, где на преторий был собраны все члены военного совета Северной армии. Должен признаться, что, увидев наконец императора, все мы были удручены случившейся с ним переменой.
Помнишь ли ты Марка? Конечно, помнишь, ведь с того несчастного дня, когда тебя, Тертулл, Лета и меня разослали в ссылку по разным провинциям, прошло всего семь лет. В ту пору величайший из цезарей представлялся долговязым цветущим мужчиной с хитринкой в глазах. Он был румян
(в его-то годы!), без всяких видимых усилий справлялся с делами, власть держал крепко. На этот раз перед нами предстал глубокий, я бы сказал дряхлый, старик. Однако уже через несколько дней мы, его соратники, общаясь с ним запросто, как и прежде без проволочек, обнаружили, что если бремя забот действительно сумело обессилить его плоть, то с его духом оно ничего поделать не смогло. Марк был все так же бодр, разумен, прост. Был склонен к шутке. Только мысль о своем наследнике Коммоде омрачала его думы. Он не скрывал от нас тревоги.
Его, человека очень сведущего, тревожила память о тех, кто в молодости унаследовал царскую власть, — с одной стороны, о Дионисии, тиране сицилийском[4], который вследствие чрезмерной невоздержанности ценой огромных трат гонялся за неслыханными наслаждениями; с другой стороны, о бесчинствах и насилиях преемников Александра Македонского, которыми они опозорили его власть. Птолемей, как тебе известно, дошел до того, что в нарушение македонских и эллинских законов находился в любовной связи с собственной сестрой. Антигон, во всем подражавший Дионису, покрывал свою голову плющом вместо войлочной шляпы. Еще больше огорчали его события недавнего прошлого — дела Нерона, который дошел до матереубийства и сделал себя посмешищем в глазах народов, также наглые поступки Домициана, ничем не уступавшие проявлениям крайней свирепости.
Ночью я постарался в точности, как ты просил, записать его слова. Доверяю их тебе только потому, что знаю тебя, уверен в тебе, а также по совету (считай, разрешению) Публия Пертинакса, который одобрил твое решение изложить историю царствования Марка Аврелия, императора. Правда, он заметил, что начинать следует с деяний Траяна, основоположника династии Антонинов, лучшего из всех существовавших до него правителей и непревзойденного образца для всех последующих.
Итак, привожу слова Марка, относящиеся к молодому цезарю:
«Люди старшего возраста, получившие власть, вследствие опытности в делах владели собой и управляли подданными более заботливо; а совсем молодые, проведя жизнь беспечно, натворили много неслыханного. Как это и естественно при различии возрастов и неодинаковой склонности к произволу, образ действий был неодинаковым. Но, друзья, неужели философия — настолько пустяшная наука, что не в силах вразумить самого бестолкового человека!
Изложи ты ему самые основоположения, на которых строится жизнь, объясни, в чем его выгода, укажи на опасности, подстерегающие безграмотного в вопросах жизнеустройства человека, — и каждый из нас согласится, что жить по природе, по добродетели легче, приятней, выгодней, чем идти наперекор самому себе. По крайней мере единовластие, которое я оставляю своему сыну, будет обставлено рядом ограничений, следить за исполнением которых будете вы, мои ближайшие сподвижники. Надеюсь, вы поможете юнцу не допустить роковых ошибок».
Представь, как огорчились мы, услышав эти слова, заранее делавшие нас заложниками и препятствием на пути нового цезаря. Через несколько дней Пертинакс и Помпеян, нынешний наместник обеих Панноний, собрал нас, и там мы дали волю душившему нас страху. Ведь самый разумный из людей вдруг решил сделать из нас ягнят, которые указывали бы волку, какую добычу можно считать законной, а какую нет. Убеждать императора отказаться от этого намерения послали меня, чему, поверь, Тертулл, я вовсе не был рад, потому что в таком деле выигравших не бывает. Но я солдат, Тертулл, и обязан выполнять приказ. Я попросил спальника императора, Феодота, о личной и тайной аудиенции, которая была предоставлена мне в ту же ночь.
Император выслушал меня и с грустью заметил, что мы его не так поняли. Он и не собирался принимать никаких официальных мер — издания указов, утверждения тайных соглашений, назначения «друзей» царя[5], потому что прекрасно понимает, что после его смерти всем этим бумагам будет асс цена. Речь идет о нравственном влиянии на сына, на непоколебимой верности и мужественном гражданстве, которое обязывает римлянина всегда говорить правду, как бы горька она ни была.
Совсем не обязательно бунтовать, устраивать заговоры — важно, чтобы всем, кому дорога родина, составляли единое, обширное большинство, чье молчание всегда есть и будет куда красноречивее, чем выкрики безумцев, восторгающихся своей любовью к свободе. Главное, чтобы вы, Пертинакс, Клавдий Помпеян, Сальвий Юлиан, префект претория Таррутен Патерн, префект Рима Ауфидий Викторин, наместники Септимий Север, Клодий Альбин и, конечно, мои сторонники в сенате не перегрызлись между собой, ведь на вас будут смотреть армия, сенат, плебс, чиновничество.
После некоторых раздумий нас поразила дальновидность императора, ибо только в согласии мы сможем сохранить все, что было завоевано во времена Марка. Пертинакс заметил, что только от нас зависит, сумеем ли мы пережить трудные времена. Каждый из нас вполне понимал трудность задачи, а я, признаюсь, содрогнулся, почувствовав ее невыполнимость. У меня на плечах семья, мой легион, и, если даже слова «родина», «истина», «добродетель» — для меня не пустой звук, все равно мысль Марка витала слишком высоко в облаках и весила неподъемно тяжко для простого человека.
Теперь плачь, Тертулл, трудные времена наступили. Марка больше нет с нами.
Поверь, Тертулл, я никогда не забывал, что своей незавидной участью ты во многом обязан мне и своей, пусть и немного детской, жажде справедливости. Я сделаю все, что могу, но в нынешних обстоятельствах твое ходатайство будет отложено в долгий ящик. Поверь моему опыту, такое положение долго продолжаться не может. При первом же удобном случае я замолвлю о тебе слово.
Письмо отправляю с нарочным, спешащим в Африку с государственной почтой. Человек этот из моего легиона, надежен и проверен. Письмо он вручит тебе из рук в руки наедине».
* * *
На девятый после окончания похоронных церемоний день, после поминок и перед раздачей денежных подарков легионерам, скорбящий сын по совету назначенных ему отцом наставников выступил перед войском, собранным возле Виндобоны (Вены) для похода к Свевскому (Балтийскому) морю и исполнения задуманного Марком Аврелием Антонином плана организации двух новых провинций.
День с утра выдался пасмурный, но небеса поостереглись мешать жертвоприношению наследника проливным дождем. Слезы небожителей расплескались легкой невесомой изморосью, которая с полудня сыпалась из низких туч. После полудня солдаты и горожане Виндобоны и всех прилегающих поселений собрались на обширной луговине, где был выстроен помост. Легионерам заранее было раздано жалованье за первую треть года, и все равно пьяных было мало. Плачущих много, угрюмых много, сквернословия и дерзостей не было вовсе. Все ждали выхода наследника и раздачи денег по случаю вступления нового принцепса в должность.
Он появился на закате. В тот самый момент в разрыв туч вывалилось по-весеннему блеклое, еще не набравшее летней силы солнце. Легкие облачка то и дело затмевали лик дневного светила — тогда по земле пробегали легкие тени. В один из таких моментов Луций Аврелий Коммод и выступил вперед. Был он в полной воинской форме, пурпурный императорский плащ покрывал его плечи. Грудь защищал давленный, украшенный гравировкой панцирь, из-под которого выглядывала воинская юбка. На голенях — поножи, на ступнях — легкие калиги[6].
Император поднял руку и громко возвестил:
— Приветствую вас, сограждане! Верю, у нас общая скорбь!
Многоголосая толпа вмиг примолкла. Расставленным между рядами для наведения порядка преторианцам не пришлось пускать в ход выданные для соблюдения всех правил церемонии палки. Тишина установилась такая, что слышно было, как скрипит проезжавшая неподалеку повозка.
Коммод ткнул в ту сторону указательным пальцем. Крайний в ряду сингуляриев, выстроенных у помоста, тотчас развернул коня и галопом помчался в направлении повозки. Сбросил наземь возницу.
Молодой император одобрительно кивнул и продолжил, обращаясь к солдатам:
— Уверен, что вы не меньше моего страдаете из-за постигшего всех нас горя. При жизни отца я не требовал для себя никакого преимущества перед вами. Он любил вас всех, все мы были его детьми. С бóльшей радостью он называл меня соратником, чем сыном; второе, по его мнению, означало общность природную, а первое — общность доблести. Держа меня на руках, он часто препоручал меня, еще младенца, вашей верности. Поэтому я вправе полагать, что мне будет легко пользоваться вашим расположением, так как со стороны старших это по отношению ко мне долг пестунов, а сверстников я справедливо назвал соучениками в военных делах; ведь отец любил нас всех как одного и воспитывал нас во всякой доблести.
Теперь судьба дала вам государем меня.
Вспомните, что я не со стороны пришел сюда, на подиум, как некоторые из тех, кто до меня гордился властью. Нет, я единственный из вас был зачат в императорском дворце, и императорская порфира приняла меня, никогда не знавшего обыкновенных пеленок, сразу по выходе из материнского чрева. Солнце увидело меня одновременно и человеком, и государем. Принимая все это во внимание, было бы естественно, если вы сразу полюбите не дарованного вам, а урожденного, полноправного императора. Отец, вознесшись на небо, теперь является спутником богов и участником их советов. Успешно же завершать и упрочивать его план — ваше дело. Если вы со всяческим мужеством закончите войну и продвинете Римскую державу до Океана, это принесет вам славу, тем самым вы воздадите достойную благодарность памяти общего отца. Нашей молодости вы придадите достоинство благодаря доблести ваших дел. Варвары же, обузданные в самом начале молодого правления, и в настоящее время не дерзнут презирать наш возраст и впредь будут испытывать страх, опасаясь того, что они уже испытали.
После чего Луций Коммод приказал приступить к донативам — денежным раздачам. Они оказались на удивление щедрыми, чем молодой цезарь вконец расположил к себе войско.
Тем же вечером Коммод, вернувшись в Виндобону, в походный дворец отца, отказался участвовать в обсуждении плана дальнейшего наступления на север, которое было разработано Марком на зимних преториях. В ответ на просьбу своего зятя Помпеяна, которого Коммод с детства привык называть дядюшкой, император зевнул и сказал:
— Обсудите без меня. Чем я, человек, неопытный в военных делах, могу помочь вам. Ты, дядюшка, утром доложишь, как идет подготовка к походу.
— Прости, Луций, но мы не вправе решать наисложнейшие вопросы в отсутствие цезаря.
— Вправе, — перебил его Коммод. — Я доверяю вашей мудрости и опыту. Мне надо разобрать почту. Подданные Рима не должны подолгу ждать распоряжений правителя. Ступай.
— Слушаюсь, цезарь.
Некоторое время молодой человек оставался в атриуме один. Обошел водоем-имплювий, куда во время дождей собиралась вода с покатой внутрь двора крыши. В прогале были видны тучи, второй день висевшие над этой поганой Виндобоной. Ночью пойдет дождь, в доме опять станет мерзко, зябко и уныло. Разве это логово можно назвать жилищем, подобающим тому, кому судьба вручила судьбу империи?
Судьбу, а не решение каких-то частных вопросов, связанных с подвозом продовольствия для легионов, поиском дезертиров, беглых рабов, ссорами из-за наследства, из-за земли и другой собственности. Отец любил заниматься этой мелочовкой.
Он не понимал, что в то время, как он решал одну или несколько единичных судеб, вся остальная часть империи оставалась без надзора. Оно, может, и к лучшему, ведь все должно свершаться по принуждению… как его… мирового разума, а также по воле конкретных людишек, приставленных к той или иной области управления империей. Его предназначение — следить, чтобы механизм работал бесперебойно, наказывать провинившихся и награждать усердных. Но этого можно добиться только в том случае, если сам принцепс, а если точнее, царь, — будет находиться в добром расположении духа. Ничто не должно давать ему повода для раздражения, гнева, излишнего колебания… как ее… пневмы.
Разве не так?
Эти мысли несколько приободрили его, и он наконец решился войти в кабинет отца. Теперь, выходит, в собственный кабинет?..
Он на мгновение замер. Что-то действительно кувырнулось в этом мире, если место, которое он более всего ненавидел, вдруг превратилось в его рабочее место. С раннего детства помещение, где обычно отец вершил государственные дела, вызывало у него жуткий страх. Где бы ни жила императорская семья, везде существовал сей Аид, или, как его называли придворные, «таблиний», куда его таскали за любую детскую шалость, за любую провинность. Неважно, где он был расположен —
в просторном ли зале во дворце Тиберия в Риме, на их вилле в Пренесте, или, как здесь, в Виндобоне, в тесноватом, открытом с двух сторон помещении, по бокам которого располагались проходы, ведущие из атриума на задний двор-перистиль.
Сколько Коммод помнил себя, столько и трепетал от страха. До отвращения выпукло вспомнилось, как отец, оторвавшись от свитка или бумаг, внимательно выслушивал жалобу воспитателя, затем объяснения самого маленького Луция Коммода. Тот, шмыгая носом, сначала дерзил, затем после увещеваний начинал каяться, просить прощения.
Его прощали, но только после того, как дядька, затем специальный раб бил его гибким прутом по заднице. В более зрелом возрасте дело ограничивалось выговором, предупреждением, и все равно одна только рожа этого мерзкого Феодота, его слова: «Цезарь, отец просит вас в “таблиний”, — рождали у наследника озноб и испарину. Словесные же увещевания императора или, что случалось чаще, предостережения вести себя достойно, не передразнивать взрослых, не показывать язык в окно всякому встречному и поперечному, не выть по ночам в компании таких же сорванцов под окнами у достойных граждан, не наряжаться женщиной, тем более наездником на колесницах или гладиатором, не буйствовать, не гонять гражданок на улицах Рима, не улюлюкать им вслед — вызывали броскую красноту на лице. Отец полагал эту пунцовость признаком раскаяния, а Коммод просто злился на себя, ненавидел себя за то, что не обладает римской непоколебимостью и мужеством, чтобы показать отцу язык.
Воспоминания детства добавили молодому императору доблести — он приказал принести свет, затем принял из рук раба масляную лампу и решительно вошел в таблиний.
Здесь стояло несколько столов, стульев. Он медленно прошелся вдоль капитальной стены, возле которой располагались шкафы со свитками, книгами, писчими принадлежностями, перебрал нарезанную листами чистую бумагу — от прикосновения к запылившимся листам испытал омерзение и вытер руку о курчавую голову раба. Постоял возле кресла, в котором работал Марк, — сесть не решился, да и незачем, наказания можно распределять и лежа на удобном ложе. Дело нехитрое. Затем подошел к обширному столу, измерил взглядом гору бумаг — свитков с печатями, нераспечатанных посланий, накопившихся за время болезни и после смерти отца. Эта гора привела его в замешательство — он на мгновение впал в оцепенение, потом решительно заявил про себя и себе: «Завтра, завтра!..»
Справившись с прошибшей его испариной, Коммод припомнил, что какое-то важное дело не давало ему покоя с самого утра. Была какая-то мыслишка, какую он дал обет исполнить в первую очередь, без чего он не сможет заснуть до утра. И вот на тебе — забыл! Охрана? Нет. Какие-то распоряжения по армии, по государству, по личному составу. Вот-вот — по личному составу. Только не по составу, а по штату.
Вспомнил!
Тут же отыскал на столе колокольчик, позвонил в него, и в таблиний заглянул старик, спальник прежнего императора Феодот, за ним секретарь Марка Аврелия Александр Платоник.
Первым император обратился в Феодоту:
— Раб, — спросил он, — ты получил вольную?
— Да, господин, — Феодот низко поклонился.
— И наградные?
Феодот поклонился еще раз.
— Ты доволен?
Еще поклон.
— Тогда чтобы через два часа духа твоего в доме не было!
Феодот с поклоном начал отступать.
— Подожди.
— Да, господин.
— Кто еще получил свободу?
Старик перечислил.
— А Клеандр?
— Он же приписан к вашей милости.
— Хорошо. Уходи и напоследок позови сюда Клеандра.
Когда спальник удалился, Коммод обратился к секретарю Марка Аврелия:
— Есть какие-нибудь неотложные дела?
— Касающиеся чего, господин?
— Касающиеся меня. Какие-нибудь распоряжения отца, выражения недовольства, доносы на злоумышляющих на мою власть.
— Что вы, господин! Римский народ в подавляющем большинстве возлагает на вас великие надежды. Позволите быть откровенным, господин?
— Да.
— Я тоже.
Он сделал паузу. Коммод неожиданно почувствовал, как прежнее напряжение, придавившее его при входе в таблиний, отступило. Он повел себя вольнее, расправил плечи, решился наконец взять в руки верхний из наваленных на столе свитков. В этот момент Александр Платоник подал голос:
— Общее мнение императорского окружения в широком смысле этого слова, высших сословий, плебса, армии и провинциалов можно выразить одной фразой: лучшего нам не надо, пусть все остается по-прежнему.
— Ты хочешь сказать, что, если я сумею сохранить то, что создал отец, от меня более ничего не потребуется?
— Примерно так. Но это нелегко, господин.
— Без тебя знаю. Пока останешься при мне. Поможешь разобраться с этим… — он кивнул на гору присланных со всех концов империи бумаг.
— Почту за великую честь.
— Ступай.
Клеандр — молодой, прекрасно сложенный раб, разве что неумеренно упитанный, одногодок нового правителя — появился сразу, как только укутанный в тогу Александр вышел из таблиния. Коммод было сделал поспешный шаг в сторону атриума, более ему трудно было оставаться в этом пыльном, темном месте, но появление раба вернуло ему уже обретенную уверенность. С чарами прошлого следует расправляться безжалостно и сразу. Не оставлять на потом.
Между тем Клеандр выжидательно посматривал на Коммода — точно так, как в детстве, когда они играли в орехи.
— Теперь ты главный спальник. Служи верно, дошло?
Клеандр кивнул.
— А теперь я хочу спать. И женщину!
Глава 2
Утром, гневно глянув на доставленную ему Клеандром красотку, Луций пинками прогнал ее с кровати, велел убираться на кухню. Негодование душило его — Клеандр всегда отличался ленностью и туповатостью, но чтобы вновь прислать ему на ночь повариху из обслуги, это было чересчур.
Первым желанием императора было достойно наказать нерадивого раба. Мало того, что кухарке Клиобеле уже за тридцать и от нее пахло чесноком, к тому же сам Клеандр не брезговал ее прелестями, пусть даже было в них что-то шикарное и величественное. Всего в поварихе было вдосталь, особенно велики были грудь и бедра.
Луций задумался:
«Может, кишки спальнику выпустить? Или женить на этой поварихе и сослать куда-нибудь подальше?.. Например, в Испанию. Раздеть, привязать лицом друг к другу и в подобном положении везти до самой оконечности Иберийского полуострова. Конечно, кормить при этом и пищу давать поострее, чтобы им постоянно хотелось друг друга. Интересно, насколько у Клеандра хватит сил?»
Он вздохнул. Мечта была увлекающа, однако стоило на мгновение представить, как вытянутся лица назначенных ему в советники вояк, сенаторов, вольноотпущенников отца, когда они узнают о решении принцепса, как они начнут отговаривать его от этой затеи, увлекательная фантазия сразу угасла.
Они не понимают шуток.
Вновь стало скучно.
Император позвонил в колокольчик. В спальню вошел Клеандр. Лицо округлое, смотрит лениво, тупо. Что взять с придурка! Волосы у него были на загляденье — мягкие, длинные, завивающиеся в локоны. Руки о них вытирать — одно удовольствие.
— Клеандр, — сурово спросил император, — зачем ты мне всяких старух подсовываешь? К тому же своих полюбовниц. Я же тебя месяц назад, в день великого Юпитера Капитолийского, предупреждал, что я больше не хочу видеть Клиобелу. Нет, что ли, помоложе?
— Нет, господин. Вы же знаете, ваш батюшка был прост.
Он даже Либию, свою наложницу, отослал из Виндобоны. Наградил ее и посоветовал счастливо устроить личную жизнь.
— Да, батюшка был излишне щедр. Что у нас сегодня на завтрак? Опять все вареное?
— Да, господин. Я здесь ни при чем, Феодот — управитель.
— Феодота уже нет. Чтобы сегодня была жареная дичь.
— Где же я возьму ее, господин?! — схватился за голову спальник. — Легионеры повыбили всю дичь в округе, а та, что в лавках, несвежа. Легионерам хорошо! Каждый день жируют, то кабана зажарят, то похлебку из окороков оленя наварят. А мы, цезарь и август, повелитель всего света, все на каше пробавляемся, лук с чесноком лопаем, как будто мы и не император вовсе. Доколе, о повелитель, мы будем пить мерзлую, выкопанную из-под земли воду? Доколе, господин, нам тешиться прелестями Клиобелы? В столице сейчас весна. Гражданки сняли зимние плащи, кое-кто и плечи обнажил, да только не про нашу честь эти плечи и все, что расположено ниже… А рыбка, отлавливаемая в Тибре, в море… Краснобородка, щучка, мурена или устрицы…
— Заткнись!.. — не выдержал Коммод. — Нас ждет поход на север.
— Что мы в тех краях не видали, господин? — продолжал стенать Клеандр. — Что там, золота много или других каких припасов? Кто-нибудь в тех диких местах сумеет приготовить угря или змею так, что пальчики оближешь? Кто-нибудь угостит языками фламинго или печенью свиньи, откормленной плодами смоковницы? Вот удовольствие — месить снег и пить ледяную воду. Для этого есть те, кому за это жалованье платят.
— Ты глуп и не понимаешь.
— Куда уж нам! Только я вот как думаю — принцепс для того и принцепс, чтобы сверху надзирать, а не в палатке мерзнуть.
— Я тебя предупредил — заткнись…
— Все, заткнулся, — охотно согласился Клеандр.
После недолгой паузы он обиженным голосом выговорил:
— Заткнуться проще простого, а вот услужить господину — это не каждому по плечу. Зря вы меня обижаете, господин. Есть здесь один «огурчик», слаще не бывает, лет шестнадцать на вид. Дочь ветерана по имени Кокцея. Из нищих, хотя земли им после увольнения отмерили полной мерой, югеров пятьдесят. Ветеран прошлым годом помер, остались этот самый «огурчик» и старший сын Матерн, который служит в первой Ульпиевой але контариоров. Этот Матерн считается одним из лучших охотников, тем и откупается от своего центуриона и префекта. Говорят, не дурак и скоро выбьется в центурионы.
— Ну, выбьется или нет, это мы еще посмотрим. Как бы взглянуть на «огурчик»?
— Только прикажите, мы ее в лучшем виде доставим. Правда, говорят, дика, просто Диана. С братом, случается, на охоту выезжает.
— На охоту, говоришь, выезжает… Это интересно.
Это хорошая мысль, Клеандр. Я и сам не прочь поохотиться.
— Но, господин, на сегодня назначен военный совет.
Вот и гонец из претория в прихожей сидит.
Коммод вздохнул:
— Что за напасть — быть императором! Столько умных голов, а ничего без меня решить не могут. Передай гонцу, я себя плохо чувствую. У меня хандра, мне надо развеяться, а они пусть решают.
Он помедлил, потом повысил голос:
— И больше не сметь мне свою повариху подсовывать! А не то сошлю вас обоих в Испанию. Прикажу раздеть, привязать друг к дружке, так и повезут на телеге до самого Олисипо. Дошло, тупица?
— Обязательно, господин. Будет исполнено, господин.
* * *
Приключение обещало быть интересным, однако, размышляя о том, как бы ловчее устроить дельце, Луций Коммод поостерегся сразу распорядиться, чтобы верные люди тайно извлекли Кокцею из недр семейства и приволокли, связанную, к нему в опочивальню. «Друзья» отца сразу поднимут гвалт — и справедливо! Стоит ли злить легионеров в преддверии трудного похода? К тому же было в похищении что-то плебейски-гнусное, недостойное повелителя мира. Не было в подобной грубости божественного отсвета, какой, например, всегда присутствовал в похождениях самого Зевса. То прольется на Данаю золотым дождем. На самый животик, потом капля за каплей стечет в заветную промежность, заронит семя в самую щелочку. А то обернется быком и умыкнет в Европу или, например, нарядится лебедем и приголубит Леду.
Вот с кого следует брать пример.
Вспомнилась мать Фаустина. В самый разгар мятежа наместника Сирии Авидия Кассия она напомнила растерявшемуся Луцию, что если его отца, императора Марка Аврелия, считают кем-то вроде небожителя, посланного на землю для исправления нравов и привлечения людей к добродетели, то его сын тоже в какой-то мере может считаться принадлежащим к породе тех, кто восседает на олимпе.
— Твоя обязанность, Луций, — объяснила она сыну, — всегда помнить о своем происхождении, о том, что в тебе тоже есть частичка небесного огня. Твоя задача — выявить, в чем именно проявляется твоя подлинная сущность, и править в соответствии с этой искрой, разжигая ее в себе до размеров всепожирающего пламени, а ты струсил при одном известии о дерзости какого-то Авидия. Больше не трусь, — приказала мать.
Коммод нахмурился и буркнул:
— Не буду.
Тем же утром в преторий был послан гонец. Вернулся он после полудня и сообщил, что брата «огурчика» в отряде нет — он получил увольнительную и, по сведениям декуриона второй турмы, где служил Матерн, находится в своем домике в пригороде Виндобоны.
— Тем лучше, — заявил Коммод и приказал Клеандру подготовить коня и предупредить Вирдумария, бывшего телохранителя отца (единственного из окружения Марка Аврелия, кого новый принцепс оставил возле себя), чтобы тот был готов сопровождать его в поездке. Приказал также отыскать проводника к дому Матерна.
Клеандр схватился за голову — столько распоряжений и все срочные. Когда успеть, если и хозяйство на нем, и кухня на нем, и рабы на нем. Коммод показал рабу кулак и внятно выговорил:
— Не теряй времени.
На счастье, в Виндобоне оказался Тигидий Переннис, префект Ульпиевой алы, утром по требованию наместника обеих Панноний Клавдия Помпеяна, зятя нового императора, прибывший в город. Срочно вызванный в город, Переннис был немедленно препровожден к цезарю. Пока шел, удивлялся суете и возбуждению, охватившим обитателей императорского походного дворца, представлявшего собой среднюю по размерам виллу, примыкавшую к южной оконечности крепости и тоже окруженную стенами и наполненным водой рвом. Глядя на спешащих рабов и вольноотпущенников, Тигидий решил, что в ставке наконец приняли решение о начале летней кампании, о продвижении легионов на север, к Океану, в связи с чем его отряду предстояло выполнить какое-то секретное и, по-видимому, необычайно трудное задание. Догадка встревожила префекта — после пятнадцати лет беспорочной и мало успешной службы очень не хотелось рисковать. Хотелось домой, в Италию, хотелось дослужиться до наместника провинции или хотя бы квестора в каком-нибудь богатом городе. Переннис по опыту знал: всякое тайное задание сопряжено с неисчислимыми опасностями, а выполнишь его — тебя похвалят, ну, может, наградят лавровым венком, и кончено. И то, если похвалят!
Император встретил его в атриуме и, не скрывая нетерпения, спросил, знает ли Переннис дорогу к домику Матерна. Префект опешил, однако сумел скрыть растерянность и подтвердил, что дорогу знает. Это, объяснил он, с восточной стороны, сразу за крепостной стеной, рядом с амфитеатром, предназначенным для гражданского населения городка.
— Проводишь. Будешь награжден.
Последняя фраза вконец сразила опытного служаку. Награжден за что?
К дому Матерна двинулись верхами. По дороге Переннис лихорадочно прикидывал, в чем смысл этого странного приказа и какая военная необходимость погнала молодого цезаря в гости к этому забияке и нарушителю дисциплины? Войска со дня на день ждали приказа к выступлению. Неужели преторий решил послать этого ушлого Матерна в тыл врага? Тогда зачем принцепс решил открыто встретиться с Матерном и тем самым привлечь к нему внимание соглядатаев варваров? Или, может, этот бандит успел обратить на себя внимание Коммода и попасть в любимчики? Как иначе расценить намерение императора посетить дерзкого в собственном доме? Но когда, каким образом этот разбойник сумел привлечь взгляд принцепса?! На душе стало тревожно: если Матерн пойдет в гору, сможет ли он, Переннис, усидеть на месте командира отдельной алы? Держи ухо востро, предупредил себя Переннис. Сейчас, когда молодой цезарь «дурит», самое время перескочить из солдатской палатки да в сенат. Как говорят в Риме, из ослов да в кони. В первые дни правления это случается сплошь и рядом.
Император с сопровождавшими его Переннисом и Вирдумарием спешились у ворот усадьбы. Взволнованный Матерн встретил незваных гостей, провел в дом.
Усадьба была устроена по местным — варварским — обычаям. Небольшая, вытянутая в длину деревянная вилла располагалась в глубине поместья, поблизости от небольшой, но очень живописной дубравы. Строение в один этаж, выложено из бревен. Поперечной, тоже бревенчатой стеной — торцы бревен выступали наружу — жилище было разделено на две половины. Сзади к дому примыкало подворье, тоже окруженное высокой бревенчатой стеной. Никаких колонн, портиков, барельефов, никаких куртин или скульптур в дубраве, никаких пропилеев, аркад или искусственных водоемов.
Первым делом император выразил желание осмотреть хозяйство. На подворье были устроены конюшня, коровник, птичник, хлев, примыкавшие к стене, все под жердяными навесами. Домашняя живность — куры, гуси, утки — разгуливала по двору, две свиньи с выводками хлебали воду из огромного, вырубленного из цельного ствола дуба корыта. Мать Матерна, резво поцеловавшая руку молодого правителя и почти вприпрыжку семенившая сзади, без конца поминала прежнего императора, «отца родного», «спасителя и защитника». Молоденькая девушка, выйдя из дома, стараясь не глядеть на гостя, молча вывалила в соседнее деревянное корыто хлебово для свиней. Те подняли такой гвалт, что император поморщился, отпихнул бросившуюся ему под ноги курицу, однако «огурчик» показался ему забавным. Потупилась, порозовела… Кокцея была невысока, стройна, голова не покрыта, золотая коса спускалась до пояса. Личико премиленькое, с дерзинкой в глазах. Впрочем, подобная строптивость жила и во взгляде ее брата.
Затем гости осмотрели дубраву. Буколический пейзаж пришелся по душе молодому цезарю. Рядом был родник, ручейком сбегавший к Данувию, туда выходили зады поместья. Вернувшись в дом, на «белую половину», император пролил капельку вина у бюста незабвенного Марка Аврелия, установленного в сакрарии, где хранились также изображения домашних богов и основателя рода Тимофея Матерна, после чего, расположившись на вполне простонародной лавке, поинтересовался насчет охоты.
Матерн, до той поры испытывавший некоторую растерянность — посматривая на гостей, он часто помаргивал, словно хотел убедиться, что это не сон, — просиял и объяснил, что как раз сегодня собирался в лес. Декурион дал ему два дня, чтобы снабдить турму мясом.
Перевел дух и Переннис, до того момента вообще ни разу не раскрывший рта. Его не спрашивали, он и помалкивал. Теперь все вроде объяснилось, да, видимо, не все. Префект, не тративший времени на разглядывание свиней, первым обратил внимание на оценивающий, брошенный мельком взгляд цезаря, когда Кокцея, прелестно изогнувшись, вывалила из деревянного ведра еду для хрюшек. Уж не сердечными ли делами объясняется неожиданная простота и поспешность правителя? Опыт подсказал — держи язык за зубами, по крайней мере до того момента, пока окончательно не уверишься, что ты прав. Сердце забилось сильно. Переннис едва сумел сдержать дыхание. Если угадал, значит, фортуна где-то рядом. Это был шанс, о котором он, отслуживший пятнадцать лет, где только не побывавший —
в Африке, в Галлии, в Каппадокии — и до сих дослужившийся всего лишь до командира конного отряда, мог только мечтать. Родом Переннис был из Пармы, из худого, обветшавшего рода италиков, и рассчитывать на блестящую воинскую карьеру при сложившихся в армии порядках не мог.
Император отменил завтрашнюю охоту и предложил немедленно, сразу после полудня, отправиться в лес:
— Сумеем отыскать добычу? — спросил он.
Застигнутый врасплох юноша ответил не сразу, затем предложил принцепсу присесть, отведать скромное угощение — холодного жареного зайца, местного вина. Император не отказался — умял зайца, запил вином. На вопрос, не желает ли господин еще чего-нибудь, ответил: не откажусь.
Мать Матерна тут же послала дочь зажарить домашних голубей. Луций Коммод, юноша видный, златовласый, высокий, на вопрос Кокцеи, сколько птиц жарить, ответил: чем больше, тем лучше.
Матерн было отважился напомнить, что с набитым брюхом на охоту не ходят, на что император веско ответил, что к сыну божественного Марка это не относится, так как он находится в родстве с небожителями, а они не дадут его в обиду. Сказал в шутку, однако старушка вновь расплакалась. Ждать голубей пришлось недолго. Когда приодевшаяся, убравшая волосы под покрывалом Кокцея принесла блюдо с дичью, они все вновь помянули прежнего правителя — пусть небеса ему будут пухом. Во время трапезы Матерн, невысокий, но по виду очень сильный и ловкий парень, объяснил цезарю, что можно поспеть к вечерней зорьке на озера, пострелять уток, а если повезет, выследить у водопоя кабанью семейку, которую еще с зимы присмотрел для себя. Только надо спешить и подготовить все необходимое.
Луций тут же поднялся и направился к выходу.
Первым делом Матерн осмотрел оружие, припасенное Вирдумарием для охоты, поделился луком со стрелами с префектом, выразившим желание принять участие в забаве. В пути, освоившись, он позволил себе выразить сомнение в готовности своих напарников ходить тихо, сидеть молча, стрелять метко, ведь, насколько он слышал, «в Риме не очень-то жалуют охоту». Им больше по сердцу зрелище убиваемых на арене амфитеатров зверей, а также бои между людьми.
Коммод успокоил его:
— Все, что требует воинского умения, ловкости и меткости, римлянам по сердцу.
Матерн позволил себе усмехнуться, что тотчас заметил префект. Он все мотал на ус, ждал развязки.
Первым удивил Матерна Вирдумарий, сбивший на лету чирка, опускавшегося на тихую, скрытую в камышах заводь. Затем сам император отличным выстрелом добыл журавля и продемонстрировал, что в Риме не перевелись меткие стрелки. Охотники набили уток, взяли гуся и двух лебедей, после чего разгоряченный император потребовал кабана. Верхом отправились в болотистое редколесье, где в широких прогалах между деревьями открывалось раздольное течение великой реки. Повезло и на этот раз — пес Матерна взял след, скоро конные охотники спугнули кабанью семейку, вышедшую на водопой, и погнали зверей по редколесью. Луций Коммод, догнавший матерого самца, с ходу вонзил ему в холку боевой дротик. Вторую свинью он добыл, метнув следующий дротик. Бросок был на загляденье.
После удачной охоты уже в темных и мрачных сумерках, с ног до головы промокшие, грязные, они вернулись в Виндобону, в походный дворец. Цезарь приказал устроить баню, а за то время, пока они будут смывать грязь, пусть Клеандр распорядится освежевать, опалить и зажарить кабана, а также ощипать и приготовить лебедей и журавля по-этрусски, а гуся и диких уток — по-римски, с яблоками. Затем, уже устроившись в помещении для массажа, Коммод скептически поморщился и предупредил распорядителя:
— Только не вздумай поручать дичь Клиобеле — испортит добычу. Только ощипать. Она, кроме каш и похлебки, ничего готовить не умеет. И еще храпеть как сирена.
В этот момент Тигидий Переннис, до той поры на вопросы принцепса отвечавший кратко — да, нет, так точно, — решил рискнуть. Долго выбирал момент, все робел вставить слово, а тут словно пронзило — пора.
— Поверь, цезарь, — уверенно заявил префект, — я много чего едал в жизни, однако таких голубей, какими нас сегодня угощали в доме уважаемого Матерна, мне лакомиться не доводилось. У тебя превосходный повар, Матерн, — обратился он к охотнику. — Уступил бы мне его?
Матерн, окончательно разомлевший от ловких рук обнаженной массажистки, обильно смазывавшей маслом его спину, повернулся набок и признался:
— Командир, откуда у бедного солдата повар! Голубей приготовила Кокцея, она на всякую пищу мастерица.
— Вот и пригласил бы ее во дворец, — мечтательно предложил Переннис. — Пусть сегодняшний день, так счастливо начавшийся, так же счастливо и закончится.
Матерн смутился, а император как ни в чем не бывало, поддержал префекта:
— Это хорошая мысль, Переннис. Действительно, Матерн, не в службу, а в дружбу, почему бы Кокцее не продемонстрировать еще раз свое искусство?
— Но как она попадет во дворец?
— Мы пошлем за ней Вирдумария с носилками. Он передаст мою просьбу и твое согласие, а я щедро награжу тебя за сегодняшний день. Ты верный товарищ, Матерн. Я смотрю, на тебя можно положиться. К тому же ты прекрасно сложен, в самом соку.
— Соглашайся, приятель, — подхватил Переннис. — Тебе и твоему семейству выпала редкая удача услужить сыну божественного Марка Аврелия. Просьба цезаря — приказ для подданных, учти это, Матерн.
— Ну, зачем так официально? — потянувшись, возразил император. — Мы же здесь все друзья.
Матерн открыл рот и машинально кивнул.
После бани, разнежившей и окончательно оформившей аппетит в некую мечту о необыкновенном, неслыханном наслаждении, которое ожидало их в столовой-триклинии, Коммод повелел насытить помещение для еды самыми изысканными ароматами, на что Клеандр, потупив голову, не скрывая страха, сообщил, что в вестибюле господина ждет гонец из претория. Дело, заявил гонец, спешное и откладыванию не подлежит.
Коммод поморщился, затем махнул рукой — зови.
Гонец — солдат преторианской когорты, в полном боевом облачении, с фалерами на чешуйчатом панцире, — погромыхивая и позванивая металлом, вошел в предбанник, вскинул руку в приветствии:
— Аве, цезарь! Привет от Тиберия Клавдия Помпеяна, наместника и легата. Он приказал сообщить тебе, что легионы рвутся в бой. Они готовы выступить в поход.
— Я рад, — равнодушно ответил цезарь. — Что еще?
— Только что на наш берег переправились послы от квадов, буров и маркоманов. Они требуют немедленной встречи с тобой, цезарь.
— Требуют?! — воскликнул Коммод. — Как они осмелились!.. Ладно, продолжай, чего же они требуют?
— Мира, цезарь. Они хотят мира. Наместник просил передать, что, скорее всего, это хитрая уловка с целью оттянуть начало похода. Он умоляет цезаря проявить осторожность.
Коммод по привычке подергал пальцы (указательный, на радость императору, хрустнул), прикинул: может, в самом деле встретиться с посланцами варваров, иначе сюда, во дворец, нагрянут муж старшей сестры Помпеян, Пертинакс, Сальвий Юлиан и прочие отцы-сенаторы, так называемый узкий круг назначенных отцом «друзей цезаря», в который входят два десятка человек. Все они начнут слезливо увещевать юношу «проявить благоразумие», «вспомнить о государстве, ведь salus reipublicae — suprema lex»[7], примутся взывать к завету отца «не откладывать на завтра то, что следует сделать сегодня». Ночь будет испорчена. Ни поесть, ни возлечь с Кокцеей не удастся. Он глянул на посыльного.
— Хорошо, ступай. Я встречусь с варварами.
Когда преторианец вышел, правитель перевел взгляд на отдыхавшего рядом Перенниса.
— Тигидий, сколько лет ты уже ходишь в префектах?
— Девятый пошел, господин, — с полупоклоном ответил тот.
— Не пора ли в легаты?
— Как будет угодно господину.
— Тогда прими послов и расспроси их подробно, что им надобно, после чего доложишь мне. В удобное время…
— Так точно, господин.
— Когда закончишь с варварами, присоединяйся к нам в триклинии. А ты неплохо владеешь луком, Переннис.
Как насчет личного оружия?
— В меру способностей, господин.
— Ну-ну, не прибедняйся. Наверное, научился на Востоке всяким ловким приемчикам? Наверное, в армии никто лучше тебя не владеет мечом?
Переннис пожал плечами. Император запросто, с некоторой даже игривостью, ткнул префекта кулаком в ребра:
— Ты скромен, Тигидий.
— В подобных вопросах лучше проявить скромность, чем нарваться на истинного мастера.
— Кого же ты считаешь настоящим мастером?
— Бебия Лонга Младшего, господин, легата III легиона.
— А еще?
— Легата Квинта Эмилия Лета.
— А еще?
— Сына главнокомандующего Валерия Юлиана.
— Хорошо, ступай.
Мысль о том, что он ступил на скользкую дорожку, недолго томила Перенниса. Он сразу отогнал от себя жуткие видения — разгневанного подобным дерзким нарушением субординации Пертинакса, недовольного Помпеяна. Придавил страх, который ожег его, как только вообразил изумленные и, следовательно, завистливые взгляды старших и равных по чину сослуживцев. Пустое, твердо решил Переннис, грязные слухи всегда сопутствуют удаче. Фортуна распростерла ему объятия, и отступить, тем более отказаться от навязываемых полномочий преступно и глупо. Так называемые боевые товарищи пусть болтают что угодно.
Пока шел за необыкновенно низкорослым, кривоногим уродцем-рабом, беспокоился о другом: взлететь-то он взлетел, надолго ли? Как бы после бани в карцер не угодить? Завтра в строй вступят могучие осадные орудия — тот же Пертинакс, Помпеян, Сальвий. Не отступится ли от него этот молокосос, одним распоряжением нарушивший — что там нарушивший, — сломавший весь привычный порядок подчинения, каким жили Северная армия и весь Рим в последние годы?
Прикинул так и этак.
Жили неплохо, сытно. Закон торжествовал, добродетель царила. Во всем чувствовалась забота прежнего цезаря о благоденствии подданных. Что уж говорить об армии, в которой младшие охотно повиновались старшим, и все вслед за «философом» горели стремлением скорее добраться до Океана и водрузить на его заснеженных берегах легионных орлов. Одна беда — душно было ему, Переннису, в этом непорочном, чересчур обремененном исполнением долга Риме.
Тесно.
Теперь alia tempora — времена переменились. «Философа» нет, сынок решил вести дело по-своему — что ж, обычное дело для тех, кого боги награждают властью. Сильные в претории, безусловно, начнут завтра давить на молодого цезаря. Интересно, зачем Пертинакс и Помпеян прислали гонца, зачем настаивают на безотлагательной встрече? Каков их расчет? Может, надеются, что молодого принцепса оскорбит подобная дерзость со стороны варваров, он наговорит послам дерзостей, после чего последует приказ о выступлении? Может, тут и таится закавыка?
Сам Переннис, как всякий командир среднего звена, довольствовался исключительно слухами о решениях и интригах в ставке императора, или, иначе говоря, в претории. Конечно, он испытывал острый интерес, когда же наконец войско двинется в поход? Постоянное затягивание начала кампании уже начинало действовать на нервы, однако и подставлять голову под стрелы врага тоже не очень-то хотелось. При жизни Марка не было в войске человека, который испытывал бы сомнения в том, что план выхода к океану, безусловно, на благо Риму. Однако смерть прежнего принцепса откликнулась в войске некоторым смятением и неопределенностью. Опытные вояки — старшие центурионы, повоевавшие трибуны и командиры вспомогательных отрядов — в беседах между собой соглашались с тем, что трудностей в этом походе будет неисчислимо, а добычи — чуть. Чем можно поживиться у диких племен? Разве что продовольствием, шкурами, живой добычей? Эти трофеи казались слишком скудным вознаграждением для тех, кому предстояло рисковать жизнью и проливать кровь. При Марке подобных сомнений не возникало. В армии жило твердое убеждение: дело солдата — отличиться в бою, и награда не заставит себя ждать. В армии твердо верили, что Марк, как было ранее, возглавит поход. Оперативное командование доверит опытным военачальникам, а сам возьмет на себя общий надзор, займется снабжением войска, обустройством власти на новых землях. Никто не будет забыт, каждый достойный получит награду. Кто мог сказать, как оно будет с новым принцепсом? Сохранится ли прежний героический настрой или возобладают иные, более практичные соображения?
Перед входом в парадный зал, где ожидали послы, Переннис остановился, перевел дух. Как бы угадать, чего именно желает принцепс, тогда никакой Пертинакс или Помпеян ему, Переннису, не указ. Хватит сидеть в грязи, сутками мокнуть и мерзнуть в палатке, то и дело вступать в бой, не зная, выйдешь ли из него живым и невредимым. Нужен ли вообще этот поход? За весь день Коммод ни разу не вспомнил о том, что идет война, что со дня на день армии предстоит переправа через Данувий. Сообщение гонца о том, что «легионы полностью готовы и рвутся в бой», молодой цезарь встретил с олимпийским равнодушием. Радовался умеренно. Куда больший восторг вызывали у цезаря глазки Кокцеи.
Неужели Коммод не желает воевать? Тогда чего же он желает?
Если он угадал (а Переннис сразу уверился, что угадал), участие в кампании сопряжено с неоправданным риском. В случае любой, даже самой незначительной, неудачи сразу начнут искать виноватых, и как раз командиры среднего звена — наиболее удобные жертвы. Сильно заныла шея — видно, почувствовала близость топора палача. Стоит ли величие Рима, безопасность государства, о которой так много говорили при Марке, его, Тигидия Перенниса, загубленной жизни? Вопрос был далеко не праздный.
Префект вошел в зал. На вопрос, когда же послы увидят императора, ответил: изложите свое дело мне, после чего великий и победоносный цезарь решит, когда с вами встретиться.
Трое послов попытались протестовать, однако Переннису хватило ума вести себя сдержанно. Он без грубостей осадил их напоминанием, что римские легионы, римские части стоят на их землях, а не германцы осаждают Виндобону, так что давайте обойдемся без обид и истерик. Давайте по делу. Послы заявили о желании установить с Римом прочный и долговечный мир.
— На каких условиях? — спросил Переннис.
Один из посланцев, огромного роста германский князь из маркоманов, или иначе конунг по имени Теобард, с длинными, свисающими до самой груди усами, хитро ответил, что прежде пусть уважаемый префект сам объявит им условия, на которых молодой цезарь готов установить мир. Переннис сразу вспотел — об условиях Коммод ему ни слова не сказал. В качестве префекта он в общих чертах был осведомлен, чего добивался прежний император от северных соседей. Речь шла о создании до самого Океана клиентских территорий, которые взяли бы на себя обеспечение Северной армии продовольствием и другими припасами, а также служили бы надежной защитой против северных и восточных пришлых племен. Исходя из такого понимания целей войны, Переннис предложил возвратить всех перебежчиков и пленных, которых германцы захватили с началом второй войны, ежегодно платить условленный налог хлебом. Далее, квады, буры и маркоманы должны немедленно выделить в войско государя по тринадцать тысяч человек. Также ежегодно отправлять в римскую армию оговоренное количество воинов. Вот еще условие — проводить, как того требовал прежний император, племенные собрания не когда им вздумается, но раз в месяц и под присмотром римских центурионов. Кроме того, они не должны заключать мир с соседями: бурами, языгами и вандалами и буде те двинутся с места, воевать с ними.
Присутствовавший при встрече знатный квад, назвавшийся Сегимером, — это было известное римлянам имя, он был влиятелен и богат, — посетовал, что в его племени уже не найти тринадцати тысяч бойцов. Переннис почувствовал облегчение — выходит, послы готовы были услышать именно то, что он озвучил. Это означало, что они всерьез намерены вести переговоры и это посольство не ловкий трюк, имеющий цель оттянуть вторжение, а реальное политическое решение, к которому пришла германская знать. Даже их жалобы на тяжесть предъявленных условий, их угрозы прервать переговоры не смогли поколебать уверенности Перенниса в том, что он точно оценивает ситуацию. Он обещал довести их соображения до сведения императора. Затем откланялся — более не мог терять время на болтовню и пропустить что-то важное, что должно было произойти в триклинии. Переговоры переговорами, но именно в столовой теперь решалась его судьба, только там можно найти спасение. Вспомнился суровый, долговязый, стареющий главнокомандующий — одного того, что он, жалкий префект, встретился с послами, вполне достаточно, чтобы Пертинакс сгноил его в карцере.
Шел, ведомый тем же карликом, как назло, едва перебиравшим короткими кривыми ножками, и прикидывал, каким образом сформулировать то, что хочет услышать принцепс? Скоро он миновал небольшой садик и вошел в переднюю комнату, откуда коридор вел в столовую. Оттуда доносились веселые голоса.
Глава 3
Принцепс встретил префекта приветственным возгласом, приказал налить ему штрафную. Переннис, заметив взгляд раба, молча вопрошающего, насколько разбавлять вино водой, поднял руку и торжественно возвестил:
— В честь великого августа, за его здоровье первый ритон приму неразбавленным.
Он принял из рук раба рог, оканчивающийся волчьей головой, и возвестил:
— Аve, Caesar, imperator, явившийся на пир приветствует тебя!
Коммод захохотал, радуясь удачному каламбуру, пригласил префекта занять место в триклинии. Переннис, испытавший головокружительный подъем духа, изобразил смущение, словно выбирая место. В этот момент в столовую вошел Клеандр и объявил:
— Дичь! Утки и гусь по-римски. С яблоками!..
— Ну-ка, ну-ка, — обрадовался император. — Пора отведать изысканное блюдо. Располагайся, где пожелаешь, Переннис. Или ты являешься приверженцем Плутарха, который лично распределял места для гостей, и ждешь, когда я укажу тебе твое место?
— Да, великий…
— Луций, Луций!.. — перебил его император.
Префект едва сдержал озноб, пробежавший у него по спине. Он сделал паузу, чтобы унять расходившееся сердце, и продолжил с прежней обстоятельностью:
— Твоя проницательность, Луций, вынуждает меня присоединиться к мнению тех, кто полагает, что лучше прислушаться к мудрому, чем спорить с глупцом. Я согласен с Плутархом, что сварливых, спорщиков и вспыльчивых гостей следует рассаживать порознь, помещая между ними кого-нибудь из уравновешенных, чтобы устранить возможные раздоры. Согласен и с тем, что стоит сводить вместе преданных гимнастике или охоте, ибо природное сходство иногда, правда, порождает войну, как у петухов, но иногда и сближает, как у галок. Льнут друг к другу имеющие склонность к вину и любовным связям, и не только те, кто «уязвлен любовью к мальчикам», но и те, кого уязвляют женщины и девушки. Одинаково воспламененные, они, словно раскаленные бруски железа, легче приходят к единению.
— Если, конечно, — подмигнул ему император, — не окажется, что предмет влюбленности у них один и тот же. Хорошо, устраивайся рядом с Матерном, и давайте-ка, други, забудем на время о философии и насладимся этим чудесным блюдом. Птички выглядят чрезвычайно аппетитно. Нам позавидовал бы сам Трималхион[8].
Действительно, Кокцея и на этот раз постаралась на славу. Птичье мясо было нежно, в меру пропитано жиром, покрыто хрустящей корочкой.
Император с удовольствием расправился с гусиной ножкой, отведал запеченное, впитавшее жир яблоко, выпил вина.
— Чем же порадовали Рим варварские послы, Тигидий? — обратился он к префекту.
— Искренностью, великий, — ответил Переннис, —
и неудержимым стремлением к миру, а также желанием склониться перед твоей мудростью и силой.
— Ну-ка, ну-ка, — оживился Коммод, — объясни подробнее. Лесть в твоих словах я различаю, а смысла не вижу.
— Лести, цезарь, в моих словах куда меньше, чем изумившей меня самого откровенности, с которой варвары объяснили свою позицию. Им нельзя отказать в рассудительности. Разве не в том, великий, состоит искусство управления государством, чтобы добиться какой-либо заранее назначенной цели с наименьшими затратами? Как она будет достигнута — с помощью оружия или посредством переговоров — равнозначно. Так вот, несравненный, я вполне уверился, что те задачи, которые ставил перед собой твой божественный отец, начиная вторую войну с германцами, можно решить с помощью переговоров.
— На чем же основана твоя уверенность? — спросил Коммод.
— На их беспредельном уважении к нашей силе, а также уму и дальновидности нашего императора. Они готовы повиноваться тебе.
— Каковы их условия, Тигидий? — спросил император.
— Стоит ли, Луций, прерывать наш пир серьезными рассуждениями, тем более философской оценкой характера и нравов квадов, буров, маркоманов и прочей варварской сволочи? Не лучше ли оставить этот разговор на завтра, когда судьба родины потребует от нас взвешенных и далеко идущих решений? Есть ли смысл обсуждать за столом то, что требует дневного света, трезвой головы и ясного ума? К тому же я не вижу жареных лебедей, о которых было столько сказано за сегодняшний день.
— Действительно, как насчет журавля и лебедей? — император обратился к стоявшему в дверях Клеандру.
— Еще не дошли, господин. Их обжаривают на вертеле под присмотром нашей гостьи.
— Как «под присмотром гостьи»? — возмутился император. — Разве место Кокцеи в поварской, а не за нашим столом? Разве Клиобела не может сама дожарить лебедей? А ну-ка, пригласи сестру нашего уважаемого Матерна, я хочу лично выразить ей свой восторг и послушать, где она научилась так любопытно фаршировать уточек. Яблоки просто изумительные. Как считаешь, Тигидий?
Коммод глянул на префекта.
Тот, застигнутый с полным ртом, одобрительно кивнул. Когда прожевал, отважился закончить мысль, которую вынашивал все это время.
— Прости, цезарь, долг обязывает меня поделиться вот каким наблюдением. Меня поразила неколебимая убежденность варваров, что служение родине есть служение императору. Я не могу понять, как тебе удалось внушить чуждым Риму людям такое глубокое и искреннее почтение к себе, тем более что в наших собственных рядах порой не всегда встретишь необходимое уважение к личности цезаря. Порой случается, что даже к его советам подданные относятся спустя рукава.
— Ты не прав, Тигидий, — неожиданно откликнулся Матерн, и префект тут же отметил: «Уже по имени, голодранец!..» — однако вида не подал, а всем корпусом повернулся в сторону охотника.
— Армия верит в тебя, Луций, — упрямо продолжил охотник. — Среди нашей братии только и разговоров: этот, мол, проломит башку упрямым германцам. Этот сумеет вмазать им железным кулаком.
— Вот и я говорю, — подхватил Переннис. — Все вбили себе в башку, что следует поступать так-то и так-то, и требуют от императора исполнения чего-то пусть и величественного, но задуманного в прошлую эпоху, другими людьми, преследовавшими иные цели. Спора нет, это были достойные люди, однако задумайся — что если существует иной способ решения северной проблемы.
— Что-то я не понимаю, к чему ты клонишь, — нахмурился Матерн.
В этот момент Клеандр ввел в триклиний заметно оробевшую Кокцею.
— Подойди, красавица, — пригласил ее император. — Займи место рядом со мной. Мое сердце полно благодарности и восторга при виде столь умелых ручек и такой прекрасной головки.
Клеандр чуть подтолкнул девушку — та, неожиданно для Перенниса возмущенно и грозно глянула на спальника, потом уже вопрошающе — на брата. Тот расплылся в улыбке, всем видом показывая, что компания добрая, дружеская. Кокцея чуть сдвинулась с места, затем, грациозно приподняв девичью тогу, села на верхнее ложе. На самый краешек верхнего, ближайшего к выходу места.
— Нет, нет, — поднял руку император, — устраивайся рядом со мной, на среднем ложе. Ты заслужила, чтобы тебе оказывали почет.
Кокцея поднялась, села в ногах у императора. Как только раб обслужил гостью — подставил перед ней круглый столик на изогнутых ножках, расставил тарелки, налил вина, Коммод поднял тост за «золотые руки и золотую головку». Затем обратился к Переннису:
— Продолжай, Тигидий.
— Я к тому, что только принцепс имеет право принимать окончательное решение, а мы, его подданные и слуги, обязаны без раздумий выполнять предначертанное. И твое дело, Виктор, — обратился он к охотнику, — исполнить приказ, не сомневаясь и не пытаясь осмыслить его. Более того, твоя обязанность —
в меру своих сил помочь цезарю принять верное решение, ничего не пожалеть для него — ни своей головы, ни имущества, ни жизни, как, впрочем, и жизней своих родственников.
— Ну, это ты хватил, — возразил император. — На все про все приказов не хватит. Есть и иные узы, например дружба, привязанность…
— Конечно, великий, — кивнул префект. — Но даже в подобных вещах никто не имеет права отказать принцепсу. Разве не так, Матерн? Вообрази, что произойдет с государством, если каждый решит, что он сам себе голова и исполнение его желаний — это безусловная обязанность других, но только не его самого. Согласись, солдат, что если в армии, в каждом подразделении должен быть один командир, то и в государстве должен существовать человек, которому передаются все полномочия. Я, например, знаю свои права по отношению к вверенным мне солдатам и не желаю переступать границу запретного для меня. Но уже у главнокомандующего эта черта отступает к горизонту — он, например, может казнить тебя за любую провинность, и никто не спросит у него отчета. Если продолжить сравнение, то права повелителя должны уходить за горизонт, то есть нам, простым подданным, не дано в полной мере оценить, чем вправе распорядиться цезарь и чем не вправе.
— Говори яснее, Переннис, — грубо прервал его Матерн.
— Охотно, — без всякой обиды отозвался префект. — Предположим, что цезарь страдает и ему непременно требуется унять душевную боль и тяготы организма. Опять же предположим, что твоя сестра понравилась ему, и он решит оставить ее на сегодняшнюю ночь в своем дворце. Как ты отнесешься к такому обыденному и понятному в мужчине желанию? Решишь ли ты, что какой-то чужак покушается на твое семейное право распоряжаться судьбой сестры, или согласишься, что воля принцепса в этом вопросе священна?
Кокцею бросило в краску. Она вскочила с ложа и выбежала из триклиния. Глаза у Матерна расширились, он даже привстал с ложа. Неожиданно в его взгляде мелькнула злоба.
— Не ершись, Матерн, — осадил его префект. — Что пристало девице, не пристало солдату. Не дерзи и веди себя достойно. Перед тобой твой командир и тот, кто отвечает за судьбу государства. Я же сказал — предположим.
Удивленный Коммод, тоже привставший с ложа, невнятно повторил:
— Ага, предположим…
— Честь сестры для меня дороже жизни! — воскликнул юноша. — Если кто-то осмелится посягнуть на нее, я…
— Не смей договаривать! — выкрикнул префект. — Иначе погубишь и себя, и сестру. Это только предположение, Матерн, и рядом с тобой друзья, желающие до тонкостей разобрать интересный философский вопрос: до какой черты простираются права властителя и что должно удерживать его от произвола?
— Вот именно, — согласился принцепс, — от самого дикого восточного произвола.
Он неожиданно рассмеялся и глянул на Матерна.
— Ты что, всерьез бы отважился поднять на меня руку? — спросил он.
Охотник не ответил. Он отпрянул и изумленно посматривал то на префекта, то на цезаря. Заметив, что оба ведут себя смирно, никто не бросился вслед за сестрой, ни начал выкрикивать гнусных распоряжений: тащи ее в опочивальню, швыряй на кровать! — перевел дух и ответил:
— А то.
Оба — и цезарь, и префект, — рассмеялись. Улыбнулся, точнее жалко оскалился Матерн, прилег на ложе.
— Но это же глупость! — воскликнул Переннис. — Непростительная для такого разумного и храброго солдата, как ты, дерзость. Разве оказать услугу величайшему из величайших цезарей — это преступление или посягательство на установления отцов?
— А разве нет? — спросил Матерн. — Я слышал, что прежний царь Тарквиний Гордый, нагло овладевший Лукрецией, был изгнан из Рима.
— В том-то и дело, что овладевший! — воскликнул Коммод. — А у меня и в мыслях ничего подобного не было.
— Конечно, не было, — подтвердил Переннис. — Мы выясняем философский вопрос о границах власти.
— Эта философия мне очень не по нраву, — огрызнулся Матерн.
— По нраву она тебе или нет, это не твоего ума дело, — заявил Переннис. — Вопрос-то существует, и его надо решить. Заметь, — префект погрозил охотнику указательным пальцем, — во власти величайшего из величайших просто приказать, и верные люди умыкнули бы твою сестру. Но это был бы настоящий произвол. В нашем же случае с тобой советуются, интересуются твоим мнением, пытаются убедить, стоит ли ради ложно понимаемой чести рисковать карьерой, тем более что твоей сестре вдруг улыбнулась несказанная удача. Я знаю тебя, Матерн, — неожиданно улыбнулся Переннис. Он немного помедлил, потом уже совсем доверительно продолжил: — Я давно приглядываюсь к тебе.
Ты хороший солдат, храбрый солдат, но тебе не хватает дисциплины. Если бы не твоя дерзость, ты давно ходил бы в декурионах. Я верно говорю? — обратился префект к Коммоду.
Тот машинально кивнул, а Переннис продолжил:
— Твоя судьба связана с армией, ты рожден для нее. Твой гений ведет тебя и помогает в бою. Ты ловок в обращении с конем и оружием. Что важнее всего, ты не теряешь голову в самой опасной обстановке. Скажи, разве ты сам не задумывался, почему подлюка Теренций — декурион, а ты нет?
— Этот старый мешок дерьма совсем достал меня! — неожиданно выкрикнул Матерн. Напоминание о командире турмы вновь озлобило его. — Он хапает и хапает! В преддверии похода за каждую увольнительную дерет втридорога.
— Вот именно, — подтвердил Переннис. — Не пора ли тебе занять его место, и, если ты поймешь, на чем держится служба, если не упустишь свой шанс, можешь далеко пойти. Можешь стать префектом, трибуном, а там, глядишь, и до командира легиона дослужишься. И в такой момент ты сам рубишь сук, на который вознесла тебя Фортуна. Задумайся, Матерн, твоя судьба в твоих руках. Впрочем, судьба сестры тоже…
— Точно, — вмешался в разговор Коммод, вполне освоившийся в тактике префекта и подхвативший его философские рассуждения. — Мне нужны верные люди. Виктор, мне и в голову не приходило нанести ущерб чести твоей сестре, однако, глубоко обдумав все сказанное, я вынужден сегодня же взять ее. В противном случае, если я отступлю, моя честь потерпит жестокий урон, а моя честь — это достоинство всего Рима. Я понимаю твои чувства, но так распорядились великие боги.
— Не надо примешивать сюда богов, — грубовато возразил Матерн. — Где приметы, где знаки их воли? Да, я хочу стать декурионом, я умею воевать, но я не вправе переступить завет отца, поручившего мне заботиться о Кокцеи, обеспечить ее будущее.
— Когда ты станешь легатом и будешь введен в сенат, будущее Кокцеи устроится само собой. Тогда тебе не придется беспокоиться за нее, — ответил Переннис.
В следующий момент император неожиданно сел на ложе, хлопнул себя по коленям.
— Что касается воли богов, ты прав, Матерн! Нам следует обратиться к Фортуне Первородной. Бросим кости! — предложил Коммод. — Из трех раз. Только кости будут мои, — торопливо заявил он и, как бы застигнутый врасплох, тут же принялся оправдываться: — Они не фальшивые, самые что ни на есть правильные.
Охотник подозрительно глянул на цезаря.
— Клеандр! — позвал император.
Спальник тут же вошел в столовую. У Перенниса сложилось впечатление, что тот ждал у порога.
— Принеси мои кости, те, счастливые, оправленные в золото, — приказал Коммод.
— Слушаюсь, господин.
Император возбужденно потер руки.
Все три броска оказались в пользу цезаря. Тот не мог скрыть ликования.
— Видишь, Матерн, Фелицита, богиня счастья, сегодня на моей стороне. Теперь я не могу отступить, иначе удача отвернется от меня и, следовательно, от всего римского государства. Сам понимаешь, чем это грозит в преддверии похода.
Матерн грязно выругался и опустил голову.
Кокцея, доставленная Клеандром в спальню императора, долго сидела взаперти. Ужас обернулся оцепенением. Перехваченная Клеандром в коридоре у самого выхода из триклиния, она попыталась вырваться, но спальник оказался силен и опытен. Он перехватил ее в талии и понес по коридору.
Кокцея притихла только возле двери, ведущей в спальню императора. Здесь неожиданно соскользнула на пол, оттолкнула раба и выхватила из складок стóлы маленький кинжал.
— Глупая, — вздохнул Клеандр, — зачем тебе эта железяка?
Его сонное округлое лицо оставалось спокойным. Взгляд усталый, веки чуть опущены.
— Не понимаешь ты своего счастья, — продолжил спальник. — Прикинь, сможешь ли ты вырваться отсюда, тем более причинить вред повелителю мира? И зачем причинять ему вред, когда доставленные тобой ласки откроют перед тобой весь мир.
— Я не из таких, — горячо возразила девушка.
— И молодой цезарь не из таких. Ты всерьез полагаешь, что в силах противостоять воле правителя? Ступай в спальню и приведи себя в порядок.
— Ни за что!
— Тогда я приглашу Клиобелу, она живо научит тебя уму-разуму.
— Эту жирную корову?
— Ага. Эта жирная корова одной рукой придавила посягнувшего на ее честь гладиатора. Было дело. Еще в Риме. Тебе приходилось бывать в Риме, видела дом Тиберия на Палантине?
— Нет.
— Тогда чего ершишься? Неужто тесная хижина на берегу Данувия тебе дороже, чем переполненный чудесами, роскошью и величием волшебный дворец? Исполни свое женское дело, и его двери распахнутся перед тобой. Господин добр и… как бы помягче выразиться… прост.
— Но я не хочу!
— Глупости. Увидишь его во всей красе, погладишь мужское достоинство, захочешь. Если понравится, можешь полизать.
Глаза у Кокцеи расширились, ее бросило в краску, а Клеандр между тем доверительно продолжал:
— По секрету тебе скажу, его отец вовсе не император Марк, а сам Аполлон. Это он в образе гладиатора явился к императрице Фаустине и заронил в ее лоно божественное семя. Она тоже кричала: не хочу, не хочу. Потом захотела.
Эх вы, бабы! — горестно вздохнул спальник. — Вот и Клиобела тоже… Так что, звать кухарку или добром пойдешь?
Кокцея разрыдалась громко, навзрыд и, подталкиваемая Клендром, переступила через порог спальни.
— Жди, — на прощание сказал Клеандр, потом попросил: — Ножик-то отдай.
— Ни за что! — воскликнула Кокцея и прижала оружие к груди. — Я лучше убью себя!..
— Еще лучше выдумала! — всплеснул руками спальник. — Решила, значит, забрызгать своей кровью господина? Это что же получается? Поднимайся, Клеандр, среди ночи, слуги вставай, истопники вставай и готовь господину баню, чтобы он смыл с себя твою кровь? Как вы жестоки, люди!
Кокцея с откровенным недоумением глянула на спальника.
— А ты кто? Разве не человек? Не раб?
— Конечно, раб, — согласился Клеандр и тут же с некоторым восхищением добавил: — Но и повелитель!..
— Как это? — еще раз спросила девушка.
Клеандр тем временем взял из ее руки кинжал, спрятал у себя в поясе.
— А вот так, — строго заявил он. — Я раб, существо ничтожное, мерзкое, а поди ж ты, великий цезарь, чье слово закон на всем orbis terrarum[9], подчиняется мне. Мы с ним неразлей вода, и, когда императрица Фаустина рожала Коммода от Аполлона, моя мать зачала меня от быстроного и хваткого на юных девиц Меркурия.
— Врешь! — не поверила Кокцея.
— Клянусь Меркурием! Он сам признался. Ладно, ты давай проходи, располагайся, — заторопил ее Клеандр. — Ты пока глупа, а сольешься в любовном экстазе с отпрыском божественного Марка и сама приобщишься к семье олимпийцев.
— Не хочу я ни с кем сливаться, — зарыдала Кокцея. — Я домой хочу, к маме.
Клеандр задумался, потом согласно кивнул.
— Да-да, мама… — вздохнул он.
Спальник уперся взглядом в стену, как бы пронзил ее, и унесся в азиатскую даль, во Фригию, откуда в Рим приволокли его мать-гречанку.
— Мама… Это так волнующе, так поэтично, — прошептал он.
— Отпусти меня домой! — также шепотом попросила девушка.
— Меня накажут, — едва слышно ответил Клеандр.
— Как? — испуганно, в тон ему спросила девушка.
Клеандр, повесив голову, задумался, потом выпрямился и неожиданно громко, с некоторой даже истеричностью в голосе рявкнул:
— Если бы я знал!
Кокцея вздрогнула, а Клеандр вновь понизил голос и объяснил:
— Может, поставят в угол коленями на соль или прикажут всыпать десяток «горяченьких». А то оттаскают за вихры — видишь, какие у меня локоны? Просто на загляденье. Одно удовольствие руки вытирать.
— Хватит дураком прикидываться, — строго и громко заявила Кокцея.
— Поживешь с мое, — признался спальник, — не тому научишься. А ты иди, дочь Венеры. Веди себя тихо, иначе позову Клиобелу. У нее папа Геркулес.
Он втолкнул девушку в спальню и закрыл дверь.
Кокцея огляделась. Ложе, стоявшее посреди скромных размеров комнаты с высоким, расписанным потолком, было огромно и завешано прозрачной сетчатой тканью. В изголовье с обеих сторон, в углах, возвышались лампадарии — столбы, на которые подвешивались масляные лампы, предназначенные для освещения. Был в спальне и большой мраморный канделябр.
На стенах фрески, изображавшие подвиги Геракла. Окна, в которое можно было бы пролезть, не было. Может, удастся прошмыгнуть в дверь? Она выглянула в коридор.
У порога возвышался выставленный на пост гвардеец. Воин глянул на нее, повернулся к ней — на его щите грозно скалилась страшная Медуза.
— Закрой дверь! — рявкнул он на нее. — Жди!
Кокцея тут же захлопнула створку. В глазах еще стояли змеи, развевающиеся на голове горгоны. Заметила щеколду, запиравшую дверь изнутри, моментально задвинула ее. Отступила от двери. Держась ближе к стене, подальше обошла кровать. Присела в углу на роскошный по местным меркам табурет-дифрос. Вспомнила, как всплакнула мать, когда Вирдумарий явился в их дом с приказом доставить Кокцею в императорский дворец. Она молча собрала дочери узелок, благословила ее именем Минервы. Сказала: пусть тебе улыбнется удача. Больше ничего не сказала. Где теперь этот узелок? Наверное, на кухне. Клиобела сразу отобрала его, сунула куда-то в угол. На просьбу оставить узелок при ней кратко ответила: «Глупости! Тряпок подтереться тебе, что ли, в императорском дворце не найдут!»
Стук в дверь отвлек девушку от грустных размышлений.
— Кокцея, открой, — послышался из-за двери голос императора.
Девушку бросило в дрожь, в глазах помутилось. Что-то необъятно-громадное, темное, страшное надвинулось на нее. Она почувствовала себя Андромедой, прикованной к скале и ожидающей появления из морской пучины страшного дракона, который собирался полакомиться ею.
В этот момент из-за двери вновь послышалось:
— Да открой же ты, или я прикажу взломать дверь!
Чей это голос? Ужасного чудовища или отважного Персея, явившегося спасти ее? В легенде ничего не говорилось о том, что дракон может оказаться героем, а герой драконом. Кокцея вздохнула и отодвинула щеколду.
Коммод вошел в спальню, сразу у порога сгреб ее, поднял, попытался поцеловать. Кокцея отвернула голову, сжала губы.
— Что случилось, Кокцея? — удивился император. —
Или я тебе не мил?
Последний вопрос вызвал у девушки приступ злобы.
Она разрыдалась.
— Когда я увидала тебя, решила, что ты Персей, явившийся спасти меня от жуткого чудовища. Теперь вижу, что ты и есть чудовище.
— Почему? — искренне изумился Коммод. — Что же во мне такого чудовищного?
— Ты хочешь взять меня силой! — крикнула Кокцея. — Я должна исполнить долг женщины, который требует от меня мой повелитель? А потом?
— Что «потом»? — не понял Коммод.
— Ну, после того, как я исполню долг и ты ублажишь свою плоть?
Коммод, явно раздраженный, подступил к ней, забившейся в угол. Был он высок, обнажен до пояса, в тусклом свете масляных ламп отчетливо проступал его хорошо развитый, умащенный маслом и растираниями торс. Лицо его, прежде добрейшее и счастливое, теперь странным образом потемнело, глаза сузились, на скулах заиграли желваки.
— Я не понимаю, чего ты хочешь? — спросил он. —
Что значит — потом? «Потом» бывают разные. Может, отправлю на кухню, а может, щедро наградив, верну домой. А может, навечно прильну к тебе и никогда более не отпущу от себя. А у тебя до встречи со мной, — неожиданно заинтересованным тоном спросил цезарь, — какие намечались «потом»?
— Меня сватал наш сосед, отставной центурион Брокастий.
— И ты, конечно, была рада выскочить за него замуж? — усмехнулся император.
— Еще чего! — фыркнула Кокцея. — Нужен мне этот старый пень! Ему уже за шестьдесят.
— А за кого ты хотела бы выйти замуж? — заинтересовался Коммод.
— Ну… — неопределенно ответила девушка и искоса, с некоторым интересом глянула на юношу.
Глаза у того расширились. Он отступил, вскинул руку и, словно обращаясь к небесам, возвестил:
— Боги! Великие боги! Каким удачным днем вы одарили меня. Благодарю тебя, Амур, и нимфы! Наконец-то я нашел суженую. Кто бы мог подумать, что моя избранница поселилась в далеком уголке империи, в нищей деревянной хижине у излучины великой реки. Кому бы в голову пришло, что ее удел — кормить свиней хлёбовом, ухаживать за птицей, страдать от невозможности вырваться из круга пошлых, глупых сельских занятий, который под стать рабам, а не рожденной от семени Венеры. Или Дианы. — Он повернулся к ней и торжественно спросил: — От кого ты была рождена, Кокцея? Я — от Юпитера Капитолийского, потому и выгляжу таким грозным, беспощадным.
Неожиданно он сменил позу, засмеялся, хлопнул в ладоши:
— Это просто здорово! Кто бы мог подумать, что жизнь наградит меня чем-то подобным. Меня, мрачного, потерявшего надежду на личное счастье правителя. Мы тотчас сыграем свадьбу, Кокцея. Немедленно!
Он повернулся к двери и громко позвал:
— Клеандр!
Тот опять же появился мгновенно, словно стоял за дверью. А может, действительно стоял и подглядывал в щелочку? Мало ли?
— Готовь обряд бракосочетания, — затем Коммод спросил у удивленно смотревшей на него Кокцеи: — Маму позовем?
— Чью? — не поняла девушка.
— Твою, конечно. Моя умерла четыре года назад. Не выдержала разлуки с отцом. Тот после мятежа Авидия Кассия отставил ее от себя. Так как насчет мамы?
— Ты это серьезно?
— Вполне.
— Зови. И брата.
— Это само собой. Как себя чувствует Матерн? — спросил он у Клеандра. — Способен ли он принять участие в торжественном обряде?
Клеандр пожал плечами.
— Разбудим, посмотрим, приведем в чувство. Но, господин…
— Что там еще? — поморщился цезарь.
— Послы германцев, господин. Они ждут встречи с тобой.
— С ума сошел! В такой момент, когда герой нашел любимую и жаждет сочетаться с ней узами брака?! Размести их где-нибудь и больше не приставай ко мне с подобными глупостями. Также гони в шею всякого, кто прибудет от Сальвия, Помпеяна или Пертинакса. Все дела завтра, а сейчас — свадьба!
Ты слышал — свадьба!.. Я сам оповещу всех, кто живет во дворце. Пусть все знают, что сейчас состоится свадьба цезаря Луция Коммода Антонина, Отца Отечества, победителя германцев и сарматов, великого понтифика, восемнадцатикратного трибуна, двукратного консула, трехкратного императора с девицей всаднического сословия. Кстати, ты девица?.. — поинтересовался он у Кокцеи. — Впрочем, не важно, сейчас проверим.
Девушка вспыхнула.
— Господин, я честна перед тобой. К тому же мы не всаднического сословия.
— Какая разница… С гражданкой Кокцеей Матерной.
Ты ведь гражданка?
— Да. Отец при выходе в отставку получил римское гражданство.
Клеандр принялся строить гримасы, растягивать губы, пожимать плечами, всем своим видом выражая некое сомнение.
— В чем дело? — подступил к нему император.
— Свадьба — это прекрасно. Но зачем шум поднимать? Все-таки ночь на дворе…
— Действительно, — робко поддержала его из своего угла Кокцея. — Может, завтра?
Коммод задумался, начал расхаживать по комнате, при этом, словно разговаривая сам с собой, шевелил губами. Затем решительно возразил.
— Нет, сегодня, сейчас! Возлечь-то надо. Шум поднимать не будем. В самом деле, сбегутся родственники, Помпеяны, Юлианы, отцы-сенаторы. Все начнут советовать, учить. Маму тоже звать не будем, — строго заявил он, обращаясь к Кокцее, — обойдемся братом. И вообще следует поторопиться. Клеандр, одна нога здесь, другая там, чтобы немедленно собрал свидетелей. Очаг я как верховный жрец разожгу сам.
Это входит в мою компетенцию. Сам же и благословлю молодых. Скорее, скорее! — заторопил он Клеандра, потом обернулся к невесте: — А ты, милая, переоденься. Позвать Клиобелу.
— Только не эту жирную свинью! — всплеснула руками Кокцея.
— Хорошо, пришли других рабынь, — приказал Коммод и вновь заторопил спальника: — Давай, давай, давай…
Император для скорости дал ему ногой пинка под зад. Клеандр стремглав бросился к двери.
* * *
Среди ночи, когда молодой цезарь вволю натешился и, раскинувшись на ложе, захрапел, обессиленная, испытывавшая острую боль женщина осторожно спустила ноги на пол и только попыталась встать, как Коммод крепко схватил ее за руку.
— Куда? Лежать!..
— Я выйти хочу… — испуганно ответила Кокцея.
Император громко крикнул.
— Эй! Кто там, у порога?
Дверь отворилась, и в комнату вступил преторианец, выставленный у спальни повелителя.
— Здесь, господин, — откликнулся он.
— Проводишь ее, — Коммод ткнул пальцем в Кокцею. — Потом приведешь обратно.
Не глядя на женщину, он улегся на правый бок и, зевнув, разрешил:
— Ступай.
[1] Цинь Ши Хуанди (259—210 гг. до н.э.) — правитель царства Цинь. В 246—220 гг. до н.э. завоевал шесть китайских царств, основал первое в истории Китая централизованное государство и построил Великую Китайскую стену.
[2] Примечания к словам, отмеченным цифрами, см. в конце книги.
[3] Имеется в виду II Маркоманская война, начавшаяся в 178 г.
К тому времени германские племена были доведены до отчаяния поборами и произволом, допускаемым римскими чиновниками на местах.
[4] Правитель Сиракуз (367—343 гг. до н.э.) отличался редкой жестокостью и самодурством.
[5] Полуофициальный круг советников императора.
[6] Военные сапоги, доходившие до щиколоток. Носки были срезаны, то есть пальцы на ногах были открыты. (Отсюда прозвище императора Гая Юлия — Калигула, то есть «башмачок».)
[7] Благо государства – высший закон.
[8] Герой романа Петрония «Сатирикон».
[9] Круг земель, то есть весь известный мир.