Наталия Никитина «Далекое имя твое…»
Лиса застыла у замшелой коряги, почуяв мышь. Охотничий азарт натянул каждый ее нерв до едва заметной дрожи на кончиках золотистых ворсинок шикарного меха. Она уже представила, как добыча забьется в ее зубах. Сейчас вот… Прыжок! Лису словно подбросило на несколько метров и, едва опомнившись, она нырнула в нору и замерла там, тревожно вслушиваясь в стук собственного сердца.
Лесная красавица оказалась едва ли ни единственным свидетелем того, как, описав огненную дугу, в дремотное лесное болото раскаленным снарядом врезался самолет. Взрывная волна, ломая сушняк и срывая листву, прокатилась на многие километры и погасла в темных глубинах лесного массива.
А минутой раньше над пилотом, выкинутым неимоверной силой из кабины, повис в небе ослепительный купол парашюта.
* * *
Фронт был где-то рядом. Затяжная непогода, шквалистый ветер, с ледяной обжигающей страстью не дававший немцам воспользоваться поддержкой авиации, остановил их напор, а вот с установлением погоды фрицы зашевелились вновь.
После ожесточенного боя у группы пехотинцев создалась ситуация, когда она могла оказаться отбитой от основных частей и окруженной. Решено было вырваться из возможного кольца и соединиться с основными частями своими силами.
Старшим выпало быть младшему лейтенанту Николаю Краснову. Дня за три до этого ему в руки наконец попала месяц блуждавшая по передовой весточка из родной деревни Климовки. От матери. Мать была малограмотная. С трудом писала печатными крупными буквами. И так неразборчиво, что Николай, тоже не больно какой грамотей, хотя и младший офицер, едва разбирал пляшущие на тетрадном листе слова, выведенные химическим карандашом. Но материну руку он узнал сразу и, кроме длинного полагающегося вступления, едва разобрал главное, ради чего и писалось письмо: «Отец наш, дарагой Иван Василич, пагиб смертью храбрых, от немцев. Прямо около дома».
Сообщение больно опалило сердце Николая, оглушило так, будто обухом по нему шуганули.
«Вот я и осталась одна, дарагой сыночек. Ты у меня теперь единственная надежда. Береги себя. Твоя мама Дарья Краснова».
Химический карандаш расплывался, некоторые буквы невозможно было прочитать: мать плакала. Следы от слез особенно царапнули Николая. Бессилие и тоску испытал он.
Младший лейтенант не стал говорить о своем горе солдатам. У каждого и без того имелась на душе тяжесть. Замызганные треугольнички с почтовым штемпелем редко кому приносили хорошие вести. Да и рассказывать о домашних бедах не надо было: на лице получившего весточку они читались ясней, чем на бумаге.
Все время после получения известия Николай то и дело мысленно возвращался к случившемуся. Один вопрос сверлил мозг, не давал сосредоточиться: не верилось, что никогда больше не увидеть отца, не обнять. И это навсегда!
«Зачем на нашу землю пришла война? В какой уродливой голове впервые заварилась мысль о ней и вызрела невообразимым чудовищем, пожирая миллионы и миллионы?.. Бесполезные рассуждения. Только себя мучить».
Следом пришел другой треугольник, в котором мать спрашивала, почему Николай не пишет. Хотя он отослал уже три письма. Тем же корявым почерком, будто пробираясь по зарослям валежника, печатными буквами мать рассказывала, как казнили отца.
Где-то немцы узнали, что «…ты офицер Советской Армии. Стали ругать деда, он не сдержался в ответ. Ты помнишь, какой он был матерщинник? Ему бы помолчать, а он стал выгонять из избы, где они у нас ночевали».
Николай сам дорисовал картину. Он знал отца. Фашистские пришельцы не могли остановить его, не могли заставить молча слушать оскорбления.
«Они его избили прикладами, выволокли в одной рубахе во двор и расстреляли у той березки, помнишь, которую вы с ним посадили».
Молодой офицер от бессилия заскрипел зубами. Отойдя в сторону, чтобы не видели собратья, пытался разразиться слезами, освободить душу, как в детстве. Но внутри запеклась боль, встала у самого горла, как некая пробка. Она не давала дышать и, не желая выходить наружу, незримым ядом проникала в сознание. Николай представлял, во что превратилась его родная изба — гнездо, в котором знакома каждая трещинка в половой доске и каждая щербинка в стене.
Но он не знал еще, что деревня почти целиком выжжена, а его невесту Настю немцы обесчестили и расстреляли. Мать боялась сообщать об этом сыну. Жалела его.
Вот в такую отчаянную для него минуту после услышанного взрыва сбитого зенитками самолета младший лейтенант Краснов увидел снижающегося парашютиста. Ветром его несло как раз в их сторону. На фоне только что расчистившегося неба черная фигура летчика под белым куполом представляла собой отличную мишень.
– Допрыгалась, фашистская сволочь! — подал голос один из бойцов, едва не успевших поспорить, долетит он живой до земли или не долетит.
– Бомбить собирался… Да я его сейчас, братцы!..
– А где же второй? Второго-то что не видать?..
– Небось, грохнулся с самолетом…
Сержант Косулин уже взял на мушку плывущий с неба трофей и ждал удобного момента, чтобы сразить его с одного выстрела.
– Отставить, сержант Косулин, — неожиданно раздался голос младшего лейтенанта. — Возьмем живым. Побереги патроны.
– Эх, товарищ лейтенант! — раздался сожалеющий возглас.
– Не велика доблесть — по безоружным палить…
Краснов не знал, на что пригодится живой вражеский летчик, но явное убийство безоружного было не по душе.
– Товарищ лейтенант!.. — умоляющий возглас.
– Свяжите, сдадим, куда следует.
* * *
Он и думать не думал, что в нем такое жуткое желание жизни. Проламывая кусты, разрывая жилистую траву, перепрыгивая, перекатываясь через заросшие мхом гнилые стволы, он бежал в темную глубину леса. В единственное свое спасение. Он готов был зарыться в самую непроходимую чащобину, в самую глушь, куда не заглядывает даже дикий зверь, лишь бы не настигли те, от которых только что удалось вырваться.
Имре не знал и не мог представить, есть ли такие места, где можно исчезнуть, раствориться до мельчайших клеток тела. Еще какой-то час назад он и думать не думал об этом, удобно обхваченный подлокотниками летного кресла, чувствующий под руками покорную мощь машины.
Сейчас оставалась одна цель: оторваться от преследователей. Сколько их? Трое, четверо? На затылке чувствуется их тяжелое дыханье. Они за каждым деревом. Со всех сторон. Страшный, неправдоподобный сон. Ноги проваливаются в какую-то рыхлую почву, вязнут в трясине, бессильно топчутся на одном месте, несмотря на отчаянную попытку скрыться от погони…
Силы стали покидать Имре. Еще шаг, другой — и всем телом он ощутил влажную гниль лесной почвы. Рот хватал воздух. Сознанье вернуло момент, когда, выдернув ногу, вывернувшись из последних сил, всадил кортик в младшего лейтенанта и, освобожденный, метнулся в темень кустов и деревьев…
Перед самым лицом по прелому листу, как ни в чем не бывало, ползла тоненькая изумрудная гусеница. Захотелось оказаться на ее месте.
Постепенно картина происшедшего стала восстанавливаться.
Опушка. Огненный куст шиповника. Какие-то заросли, в которые прыгнул с парашютом. Подворачивается нога. Острая боль пронизывает до основания. Имре пытается погасить тяжелый купол, освободиться от ремней. Мысли путаются. В голове еще не исчез оглушительный взрыв самолета. Кто-то наваливается сзади…
После удара по голове — темный провал. «Боже, как она болит. Особенно одна сторона лица. Кажется, онемела и раздулась до неимоверных размеров».
Он помнил, как его вели между деревьев, как толкали в спину прикладом. Как один из группы ныл, матерясь про себя: «Товарищ лейтенант, все ноги обломал, а тут еще этот… Пришить его — и дело с концом…».
– Сержант, приказы не обсуждаются…
– А жалко, — пискнул сержант вроде бы про себя.
Лейтенант сделал вид, что не слышал. Вышли на край поляны. Красавец клен — весь в золотой шапке осенней листвы. Даже в такой момент Имре обратил на него внимание, а еще — на гул возвращающейся эскадрильи. Даже показалось, узнал свое звено. Один из самолетов отделился, сделал разворот и на бреющем пронесся над поляной… Шквал огня прошил все живое.
– Ложись!
Но уже и так все валялись, кто живой, кто убитый, кто раненый…
Имре поднял голову. «Бежать!».
Лейтенант словно прочитал его мысли, увидев, что тот высвободил руки. Кинулся на него. Вот тут-то Имре и выхватил кортик…
* * *
Тишина оглушила больше, чем взрыв самолета. Ни крика, ни шороха позади. Реальность стала такой же ощутимой, как кровь на пальцах руки. Чужая кровь!
«Что это — судьба? — стал размышлять он. — Жить где-то далеко от России, учиться, гордиться полученной честью иметь кортик офицера военно-воздушных сил — и все это для того только, чтобы стать убийцей? Кстати, а где кортик?».
Имре ощупал карманы. Даже вывернул их для верности, не веря собственным ощущениям. Нет. Кортика не было.
– Трр-рр-р! — раздалось над головой.
Пестрый дятел, вцепившись в корявый сук, пробивался к спрятавшейся личинке. Будто не было рядом человеческой трагедии.
Самое удивительное, Имре показалось, он не так уж и далеко от места, где произошла схватка. Это совсем рядом, если судить по ярко-оранжевому пятну клена, просвечивающему сквозь деревья. Если бы за ним погнались, непременно бы поймали, а это — верная смерть. Его обдало жаром.
И все-таки Имре решил попробовать вернуться на опушку. Там исчез кортик. И ничего в жизни важнее этого, казалось, не было в этот момент. Взгляд отца стоял сейчас перед ним. Как Имре станет смотреть на него, если вернется домой с пустыми руками? Как будет смотреть в глаза товарищам, старшим офицерам?
Не думая, что его могут схватить, забыв, что отчаянно пытался провалиться сквозь землю, спасаясь от преследования, Имре пополз назад.
Дела оказались значительно хуже, чем он думал. Правая нога превратилась в бревно. То ли вывернута, то ли перебита. Опухнув, она распирала крепкую обувь.
«Главное — не поддаваться панике». Имре перевернулся на спину. Полуобнаженные вершины деревьев равнодушно покачивались в холодной глубине неба. Дятел трещал уже в другой стороне. На густой хвое ели обнаружилась синица. Ее нежный посвист всегда вызывал в Имре радость от предчувствия близкой зимы. Сейчас же он отнесся к нему равнодушно, занятый осмыслением собственного положения. «Молодец, Марта. Вовремя сориентировалась…». Он усмехнулся — было уже не до нее.
Боль в ноге притихла, словно притаилась. Скорее всего, Имре перестал ощущать ногу. Наверное, он терял сознание.
Сколько он так пролежал, Имре не знал. Откуда-то справа доносились звуки канонады. Линия фронта менялась стремительно. Похоже, он оказался в глубоком тылу.
Имре сориентировался, в какую сторону надо будет пробираться, но сейчас об этом думать было рано. Во что бы то ни стало сначала надо отыскать кортик.
Имре перевернулся на живот, попытался ползти. Боль возобновилась. При каждом неосторожном касании она молнией пронизывала тело.
«Как же я мог бежать? — поразился Имре. — Может, сделать костыль? Вот будет чудно: выйти на поляну, наставить костыль, если там кто остался: «Руки вверх!». Шутки шутками, а придется ждать сумерек…».
* * *
Еще до сумерек в низинках и меж кустов стали появляться белесые паутинки тумана. Все гуще и гуще заполняли они пространство, поднимаясь выше и выше. Вот уже и трава скрыта между деревьями, и нижние лапы ельника…
Размытые неустоявшейся темнотой, трещинками проступали ближние ветки. Изредка откуда-то сверху, дождавшись своего срока, падал древесный лист. Таким же внезапно опавшим листом чувствовал себя Имре, обостренным слухом ловя малейший шорох, скрип, шелест. Будто в белом пуху вечернего тумана, лежал он, раздираемый болью.
Он представил, что о нем говорят сейчас в летной столовой. Не сегодня — завтра сообщат домой: мол, ваш сын пал смертью храбрых, он был… И прибавят еще с десяток расхожих слов.
«Это ж какой удар матери!.. Лучше бы они не торопились. Что если она не выдержит. Вот беда. Отцу легче, он мужчина. А вот матери…».
Тут он подумал, какой жуткий во всех отношениях день выдался ему. И, кажется, все началось с письма Марты. Из-за нее бессонная ночь…
Дальше ему не хотелось вспоминать, а то выходило совсем по-французски: шерше ля фам — ищите женщину. Бывает так: сходятся в тугой узел обстоятельства, словно проверяют человека на прочность.
Радоваться надо, что не разбился, как напарник. Что выскочил из лап смерти. Стоило разрешить этому сержанту Косулину — и валялся бы, коченел с куском свинца под лопаткой в какой-нибудь лесной яме.
Постепенно Имре осознавал свое новое положение. Еще утром он был офицером военно-воздушных сил венгерской армии, которая готова сражаться… «За кого? За Гитлера? Какая чушь! Но не за свободу же Венгрии! Кто угрожает свободе твоей родины?..».
«Ладно. Что случилось, то случилось. Надо самому теперь выбираться из ямы, в которой очутился. Но прежде — отыскать кортик. Наощупь, сантиметр за сантиметром, чего бы это ни стоило».
Имре ощутил, как продрог, лежа на земле. К вечеру похолодало. Пахнуло ранней осенью. Хорошо еще, что земля под деревьями усеяна опавшими листьями, иначе совсем бы застыл.
Приподнялся было, а встать не смог: нога, как чугунная. Тьма и лес обступили со всех сторон, словно пытаясь задушить чужого, незнакомого человека. Подумалось о партизанах. Как раз на днях говорили о них с ребятами. Один рассказывал, как попал к ним в руки.
– Они не соблюдают никаких правил войны. Они их не знают, — возмущался он.
Имре не мог понять, как можно соблюдать какие-то законы войны с разбойником, вломившимся в твой дом.
«Почему они тебя не пришили?», — вопрос вертелся у него на языке. Это был бы, конечно, скандал — задать подобный вопрос. И Имре смеялся вместе со всеми тому обстоятельству, что летчику удалось обмануть лесных вояк. А сегодня сам на месте того летуна. Только не хватает попасть к партизанам.
Ползком, на животе, продвигался он к поляне с утопической надеждой отыскать свой кортик. Только сумасшедший мог решиться на такое. Имре и считал себя сумасшедшим. В голове стоял какой-то шум, подташнивало. Весь избитый, с отказавшей ногой, он видел сейчас перед собой единственную цель: крошечный кортик, фирменный знак отличия, который нужно было отыскать во что бы то ни стало. Ночью. В лесной траве.
Такой истории еще не доставало в том разговоре о партизанах, который они затеяли в свободную минуту. Вот и думай теперь — чего только не подбрасывает жизнь. И остряки, наверное, нашлись бы, и веселые подсказчики. Ведь сам человек о себе не знает, как он меняется в тепле да в дружеской компании, даже если речь заходит о самом серьезном и рискованном.
Вот, говорят, невозможно иголку в стоге сена отыскать. А кортик — почти та же иголка в лесу, даже если знаешь место, где искать.
Имре вспомнил, как в детстве возились на стогу сена, а оно уже слежалось, было горячее внутри. Он сунул руку в глубину стожка и с ужасом выдернул: залезшую в тепло лягушку нечаянно проткнул насквозь. Стремглав убежал тогда домой, долго переживал: и от брезгливости, и от того, что погубил лягушку.
Не понял Имре, почему вспомнил тот детский случай. Вспомнил и все. Сердце согреть. Лишний раз сказать себе, что жив еще. Что необходимо двигаться, а не лежать. Двигаться, поставив перед собой какую угодно, хотя бы и совершенно абсурдную, цель.
Лесная сырость и ночной холод начинали пробираться под летную куртку, стараясь не оставить ни грамма тепла. А впереди еще длинная тяжелая ночь. Мелькнувшая было мысль о хотя бы крошечном костре была отметена.
Имре старался не думать, что где-то есть теплая кровать и кому-то в этот час жарко. Его и самого, похоже, начал охватывать жар. Звенело в ушах. «Неужели суждено мне здесь остаться? — он с ужасом отвергал эту мысль. — Жизнь только началась. Только надо двигаться, во что бы то ни стало двигаться…».
Он вспомнил, что при отравлении можно спастись движением. Двигаться нужно как можно больше. Но при чем тут отравление?
Мысли путались. Временами он забывал, что находится в темном ночном лесу, забывал, куда ползет и зачем. Мокрые от травы пальцы закоченели и, кажется, уже не гнулись.
И вообще, все это напоминало какую-то страшную игру. Получалось неправдоподобно. Хотелось отказаться от игры. Сказать: «Надоело! Не трогайте меня!». Но кому?
Имре интуитивно почувствовал, что оказался у того оранжевого клена на краю опушки, откуда нырнул в глубину леса. Под кленом нападало много листвы, она тускло отсвечивала.
Ни малейшего признака чьего-либо присутствия. Будто не здесь несколько часов назад разыгралась смертельная борьба.
Привыкшие к темноте глаза различали силуэты кустов, пней, каких-то растений. Они были похожи на притаившиеся фигуры. И Имре какое-то время лежал, затаившись, чутко прислушиваясь, не выдаст ли кто себя движением или звуком. Но все оставалось мрачно и неподвижно.
Место, где мог бы быть обронен кортик, оказалось невелико. Это ободрило Имре. Мысленно определив участок, заросший густой травой, он решил сантиметр за сантиметром обследовать его. Только вот пальцы по-прежнему ничего не чувствовали, пришлось долго отогревать их дыханьем. Он поймал себя на том, что старается оттянуть время, потому что ночь обещает быть тяжелой и бесконечной. Если и найдется кортик, даже на опушку выбраться будет невероятно трудно. Кроме того, Имре стал сомневаться, в какой стороне линия фронта. Как ее искать? Здоровому человеку нелегко, а уж в его положении…
«Но ты отыщи вначале кортик. Отыщи, а потом будешь рассуждать!», — подхлестнул себя Имре и стал шарить вокруг себя. Пальцы сразу наткнулись на что-то острое. «Неужели нашел? — вспыхнула надежда. — Нет, обыкновенная щепка. А рядом — что это? Колючая проволока? Нет. Протянувшаяся по траве ветка шиповника». Имре нащупал крупную ягоду. Мягкая, давно перезрелая, она тестом расплылась под пальцами. Машинально слизнул сладкую мякоть и вспомнил, что во рту с утра не было ни крошки. Противно засосало в желудке. Имре, пренебрегая колючками, наощупь обобрал весь куст, тут же отправляя в рот сладкую мякоть, жадно обсасывая шершавые семечки.
Неожиданный ужин влил силы в Имре. Дело пошло активнее. «Не такой уж ровный земной шарик, как он смотрится сверху», — подумал Имре, то и дело то попадая рукой в трещину, то натыкаясь на какую-нибудь кочку. Вот крошечная упругая шляпка какого-то гриба, рядом — вторая, третья. Целый выводок. Поднес к носу: опята. Определил по запаху.
Туман почти исчез. Четче обозначились силуэты на поляне. Имре огляделся. Показалось — партизаны окружили! И знал, что никакие не партизаны, что кусты. «Фу ты! Совсем сошел с ума! Ошибся. Нет никакой войны. Только я барахтаюсь посреди леса. Боже, уж не схожу ли я с ума!».
Он глянул вверх, пытаясь разглядеть звезды, и с удивлением обнаружил, что на небе нет ни одной звезды. И неба нет. Только тяжелое серое одеяло над ним. Туча неизвестно когда и как заполонила небесное пространство.
Словно очнувшись, откуда-то подул ледяной ветер, слабо зашуршал корявой листвой. «Неужели хлынет? Скорее бы отыскать кортик… Где-то же тут он торчит из травы, стоит протянуть руку. Ну вот же!». Но рука натыкалась на какие-то гнилые ветки, сучки, запутавшиеся в траве и приготовившиеся снова стать почвой, на холодеющее тело земли с зарывшимися в нее всяческими летними обитателями. Пальцы натолкнулись на пустые патроны, холодные и мертвые. Горький запах пороха сохранился в них…
«Неужели зарядит ливень? — подумал Имре. Он приготовился к худшему. — Главное — не поддаваться собачьим мыслям. Двигаться, двигаться…», — подгонял он себя, чувствуя, как тяжелеют веки, как сами собой закрываются глаза, как хочется забыться…
«Когда же я успел расслабиться? Или разомлел от найденных грибов?». В какой-то связи вспомнился Габор, момент знакомства с ним. Боже, каким светлым и незыблемым был мир. Благополучие разливалось повсюду, а в золотой дали виднелся пригород Будапешта, залитый солнцем.
Эта картина сейчас показалась Имре сказкой, которой ни за что не может быть в реальности. Но она же была! Это же он, Имре, принял Габора за бандита, когда тот выкручивал худенькие ручонки своей капризной невесте. Кстати, он и являлся бандитом. Какое имело значение, что ему хотелось удержать ее около себя, какое значение имело то, что его сердце изнывало от любви и желания носить на руках эту пичужку? И в отношении Имре он был бандитом. А как же? Не окажись Имре сильнее его, неизвестно еще, чем бы закончилась эта история. «Ах, Габор, ты, наверное, отличный друг, но что сделала с нами война? До тебя ведь тоже как-нибудь долетит эта черная весточка: «Имре погиб в России». Да и сам — где ты? И останешься ли цел в мясорубке, которую закрутил твой соотечественник?».
Имре поймал себя на том, что готов свернуться прямо вот тут, у поваленного дерева, и замереть, как зверь в норе, но заставил себя встряхнуться и наметить новый участок, чтобы перебрать его по щепочке, по травинке. «А вот что чернеет?». Рука его вдруг нащупала что-то густое и липкое. Кровь! Чужая человеческая кровь. Холодная, почти застывшая, перепачкавшая траву.
Имре инстинктивно отдернул руку и попытался тут же оттереть кровь мокрой травой, но она не оттиралась, сразу же въевшись, как живая.
«Здесь, ну да, вот здесь он дернулся и упал. Душа его, наверное, и сейчас витает где-то совсем рядом».
Имре суеверно оглянулся, поглядел вокруг себя, словно действительно ожидая увидеть душу убитого им человека. Ему сделалось страшно.
«Господи, кто я? Я же убийца!», — со всей ясностью вдруг осознал Имре. Его трясло. То ли от холода, то ли от страха и осознания того, что превратился в убийцу.
– Господи, кто я?
Имре вспомнил молитву, которой когда-то научила его мать. «Если тебе будет плохо», — сказала она.
Ему было плохо. Хуже некуда.
«Пусть говорят: «Ты солдат, ты выполняешь свой долг, ты должен быть стойким, смелым и мужественным, чтобы защитить родину». Но кого защищаю я? Вот, пришел на чужую землю и лишил жизни такого же человека, как я сам…».
Он хотел подняться. Боль в ноге пригвоздила его к земле. Нога показалась чугунной. Имре не знал, что делать. За что просить прощения у Господа? Откуда ждать помощи? Поднял руку, хотел осенить себя крестом — и снова почувствовал на ней липкую холодную кровь.
Мелкий дождь постепенно расходился, съедая серебро кое-где заиндевевшей было травы. Имре вырвал пучок и, сложив его вдвое, наподобие мочалки, попытался оттереть руку. Наверное, рука уже стала чистой до белизны, но остававшееся ощущение выворачивало. Казалось, теперь не отмыть ее навсегда: что ни делай, до конца жизни след чужой крови останется на ней.
И в страшном сне Имре не ожидал увидеть себя в подобном положении: ночью, ползающим в неизвестном лесу, посреди поляны, под ледяным дождем. Еле волочащий ногу, с распухшим лицом, он сам себе казался раненым вепрем, сумасшедшим, потерявшим надежду, висящим над пропастью на единственной ниточке и все-таки карабкающимся и изо всех сил надеющимся на чудо.
Нет, не о кортике он уже думал. Память проваливалась, усталость вгоняла в сон, и только невероятным усилием воли он заставлял себя продолжать начатое, хотя минутами и забывал, зачем он здесь. Поэтому когда пальцы прикоснулись к чему-то кожаному, он вначале подумал, что это каблук от солдатского сапога. Хотел отбросить в сторону, но внезапно догадался: это ж бумажник! «Да, да! Бумажник. Выброшенный? Но зачем выбрасывать бумажник в глухом лесу? Пустой?.. Нет, что-то есть в нем. А что, если это чьи-то документы? Но зачем они мне?».
На всякий случай он сунул бумажник в боковой карман летной куртки. «Здесь где-то должен быть и кортик».
Отупевший от боли, от ломоты во всем теле, с пустым желудком, он еще часа два безрезультатно пробарахтался на мокрой полянке.
Приступ голода все отчаяннее выворачивал желудок. Однажды во время какого-то путешествия в горах Имре испытывал подобное. Но то было в нескольких километрах от ближайшей сельской харчевни. Запах черного хлеба показался тогда каким-то божественным. Уже у себя дома Имре пытался найти хлеб такой же вкусноты, но, так и не найдя, понял, что только наработавшийся человек может оценить вкус ржаного хлеба.
Тут не будет теплой харчевни. Тут даже не Венгрия.
Имре слышал где-то, что чувство голода на третьи или четвертые сутки исчезает, но как пережить эти трое суток? И переживу ли я? А еще этот мелкий нудный дождь! Кажется, он решил просочиться до самого сердца, до остававшегося крохотного кусочка тепла. И скоро доберется: то усиливающийся, то почти прекращающийся дождь, от которого некуда спрятаться. Имре душил в себе приступы отчаянья. В минуты просветления заметил, что временами теряет сознание. Адский холод, промокшая одежда, общее состояние выбивали из него последние силы. Что это? Конец? Стоит только поддаться настроению, задремать — и прямо здесь окочурится он, как выброшенная мокрая тряпка. «Может, и не надо было скрываться с вывихнутой, а, скорее всего, поломанной ногой? Ну, пусть бы взяли в плен, сунули бы в какой сарай. По крайней мере, и крыша над головой, и кинули бы корку хлеба».
«Так начинается предательство? Так пропадает человек, — возражал кто-то за Имре. — Но кого я предам? Расскажу, где располагается мой аэродром? Здесь вот он располагается сейчас, в темном непроходимом лесу, где летают только желтые листья, если еще не успели опасть».
Он так задумался, что, показалось, сходит с ума: поляна вдруг осветилась каким-то призрачным, потусторонним светом. Обозначились контуры кустов и деревьев вокруг. Словно некий дух снизошел сверху, белым саваном накрывая гибельное место.
Имре не сразу догадался, что дождь превратился в снег и медленными крупными хлопьями, как цветами, заполонил пространство.
Откуда-то, сразу не определить расстоянье, донесся треск автоматной очереди. В ответ раздалась другая. Очевидно, где-то за лесом. Из последних сил Имре выломал палку из подвернувшейся орешины и, помогая себе ею, пополз на звук автоматной перестрелки.
«Где-то здесь должен быть кортик! Мне нужен кортик!», — бормотал он, падая лицом в траву.
* * *
С окончанием Первой мировой войны на карте Европы появилось много новых стран, которые стремительно стали строить свою государственность, уделяя повышенное внимание всем ее атрибутам. Кортик занял среди них особое место. Он стал знаком власти, вожделенным символом превосходства избранного над другими членами общества, знаком отличия рангов военнослужащих и даже гражданских чинов.
Клинок, рукоять, крестовина, эфес, лезвие, наконечник, острие, — для посвященного каждая деталь — раскрытая книга, при одном взгляде на которую оценивается прежде всего обладатель этого предмета.
Отец Имре, кадровый офицер генерального штаба, не уходивший в отставку, несмотря на давнее ранение в ногу, видевший свою жизнь в верном служении Венгрии до последнего вздоха, перед тем как возвратить сыну его кортик, молча за какую-то минуту успел прокрутить в памяти всю свою жизнь. Будто перелистывая собственный послужной список: не опозорил ли где ненароком чести офицера…
Нет, совесть его чиста. Он сберег честь офицера, и теперь очередь сына.
– Храни до конца дней своих этот кортик. Будешь замерзать — согреет, будешь умирать — станет твоим верным товарищем.
«Как сохранить?», — хотел спросить Имре. Но вошла мать, встала незаметно поодаль, одновременно со сдержанностью графини внешне не проявляя чувств.
– Береги себя, сынок.
Отец невольно покосился на нее. Но ничего не сказал, только сделал какое-то горловое движение, шевельнул седой головой. Но мать и без того поняла, улыбнулась ободряюще:
– Сразу на фронт… Не забывай о себе сообщать, сын. Мы волнуемся с папой.
Последнее у нее вырвалось непроизвольно. Не отдавая себе отчета, она выразилась так, как если бы перед ней стоял не молодой стройный офицер венгерской армии, а маленький кудрявый Имре лет шести-семи от роду с распахнутыми детскими глазами. И отец заметил это, и сам Имре.
С одной стороны, было неловко чувствовать себя эдаким несмышленышем. Как никогда хотелось погарцевать, показаться перед родителями в полной красе. Вот, мол, какой у вас сын вымахал: ростом с отца, а то, может, и чуть выше, если незаметно привстать на цыпочки. С другой стороны, какое-то щемящее тепло вместе с тихой грустью облило сердце Имре. Хоть и говорят «на фронт, как на прогулку», — но как оно обернется на самом деле, едва ли кто знает…
– Позвольте-ка я взгляну, — увидев офицерский кортик, мать, не выдавая волнения, протянула руку.
На самом деле материнская гордость за возмужавшего и заслужившего свой знак отличия сына сдавила грудь. Вспомнилось почему-то, как однажды весной, будучи шаловливым ребенком, как и все в его возрасте, провалился в рыхлый сугроб, на дне которого оказалась яма с водой. У нее и сейчас перед глазами картина, как он беспомощно барахтался с недоумением на лице, как она, к ужасу домочадцев, бросилась спасать его и мокрого, напуганного несла на руках в тепло дома.
Слава Богу, ребенка быстро раздели, растерли сухим полотенцем, уложили в кровать под теплое одеяло, напоили горячим чаем с малиновым вареньем, вызвали доктора.
Переполох был на весь дом. И потом еще долго с охами и ахами обсуждали, как могли оставить ребенка одного, без присмотра и как он героически барахтался в снежной жиже, как в мыльной пене.
Он тогда подцепил простуду, и две недели его не пускали на улицу. А когда вышел, уже первая травка на пригреве ошеломила его. А солнце было такое яркое и горячее, что он зажмурился от неожиданной перемены.
И это вспомнила мать, и многое иное. Картины одна четче другой промелькнули в памяти. И вот она уже держит кортик сына. Знак отличия. Знак чести и доблести.
– Красивый какой, — сказала она с женской непосредственностью.
В другое время мать, может, не позволила бы себе проявить излишнюю возвышенность чувств, с которыми произнесла последнюю фразу, если бы не сложившиеся обстоятельства: с одной стороны, торжество по случаю окончания сыном военного учебного заведения, с другой, — горечь расставания в связи с отправлением не в романтическое путешествие, а под пули, в кромешный ад войны.
Сколько бы ни кричала гитлеровская пропаганда о блицкриге, война есть война. Причем развязанная не Венгрией. Каждому дураку ясно, что Венгрия тут ни при чем. Она между двух огней. Не все ли равно, какой огонь опалит ее сына. Все больно. Но истинный венгр не станет никому жаловаться. Честь для него превыше всего.
Мать не стала говорить сыну этих красивых слов. Он и без них вместе с грудным молоком впитал в себя их смысл.
Молча переглянулись отец с матерью.
– Ладно, — сказал отец, — за столом договорим…
* * *
Ему казалось, он поднимается в гору. Трудно, шаг за шагом, с камня на камень. Тропинка — среди густых ельников… Ельник столпился у подножия горы и не пускает вверх. Растопырился, распустил свои иголки на упругих ветках, крепкий, кряжистый, — никак пускать не хочет. Там, выше, ельник реже и реже: в проем видно. Будто ему самому трудно взбираться в грузной шубе. А Имре обязательно нужно взобраться. Вот он поставил одну ногу на выступ, перекинул тело вперед. «Схватиться бы за что-то». Руки ищут опору, хоть какой-нибудь корешок, вымытый паводком, нечаянную выщерблину. Но каждый раз пальцы натыкаются на колючки, царапающие в кровь. Он уже не обращает внимания на боль, на тяжесть. Он считает медленные шаги вверх: «Раз, два, три…». Дыханье срывается, пот заливает лицо, каждая мышца напряжена, болит.
Вот еще один просвет. Там, наверху, ельника меньше, зато тропинка круче. И не тропинка даже, а только намек на нее. Кому ж тут ходить?
«Где я? Надо остановиться, отдышаться, стереть пот с лица. Он заливает глаза, — невозможно смотреть. Щиплет».
«А кто тебя торопит? Отдохни, одумайся. Может, наверху кто-то ждет тебя?». Кажется, кто-то ждет. Никак не поднимается нога, словно засосало по колено. На мгновение отчаянье бессилия охватывает его. «Пошло все к черту! Я не обязан карабкаться изо всех сил, будто муравей с соломинкой. Да, это муравьи проложили тропинку, еле заметную тропинку, отшлифовали камни, которые топорщатся из корявой шкуры горы, дразнят, разговаривают с тобой: «А я выше взобрался, я выше…».
Имре собирает все силы, словно от этого зависит будущее земли, судьба каждого человека и тех двух мальчишек, которые, как воробьи, прошмыгнули мимо, когда Марта хотела поцеловать его, собирает силы и переносит тяжесть ноги чуть выше и неожиданно оказывается на самой вершине Матры.
Ах, как слепит глаза от простора! Невозможно оторвать глаз от этих наползающих друг на друга пирамид, нескончаемых, неисчислимых. Дыханье захватывает от красоты. Невозможно насмотреться, так и стоишь, околдован. Нет, уже и не стоишь, а паришь над ними. Плавно-плавно, как, наверное, парит орел, еле шевеля кончиками крыльев и головой, чтобы не дать воздушному потоку сбить себя, унести в сторону. А ноги вновь наливаются тяжестью и превращаются в авиационные бомбы, которые надо сбросить с этой высоты.
– Это же Матра! Наша Матра! Это же моя Венгрия! Разве можно на нее сбрасывать?! — пытается закричать Имре, но звуки застревают где-то внутри него.
Только едва шевелится язык:
– Матра! Венгрия…
– Коля! Коля! — вдруг слышит он над собой мягкий женский голос, явно обращенный к нему.
«Но почему Коля? Я не Коля?», — хочет произнести он и снова проваливается в безумную темноту, из которой постепенно вырисовывается опять тот же густой ельник у подножья горы, и снова надо карабкаться к вершине, с которой он уже видел с одной стороны пологий склон, с другой — крутой обрыв…
Кто-то осторожно, едва касаясь, отирает пот с его лица: вначале со лба, потом…
– Ма-ма, — тихо шепчут его губы, или так кажется, а рука пытается дотронуться до руки с полотенцем.
Но пальцы нащупывают на лице хвойные иголки. Будто превратился в елку на склоне Матры. Вдруг слышит резкий старческий голос на русском:
– Отойди от него, внучка. Отойди! Раненый — не игрушка.
«Раненый?.. Но почему на русском? Я в плену?». Некоторые слова Имре не разобрал, но и те, смысл которых дошел до него, не совсем понятны. На всякий случай он замирает, не открывает глаза.
Проснувшаяся мысль начинает оттаивать в голове, связывать ниточки событий. Постепенно, все нарастая и нарастая, как огонь по сухой степной траве, память охватывает все тело, возрождая происшедшее. И тело, и мозг, и каждая клетка отзываются судорогой. И Имре, пока мозг лихорадочно ищет хотя бы крохотный кончик, за который можно зацепиться и найти выход, замирает еще глубже, будто в панцире.
Бок, ноги, лицо, как чужие. «Но где я? Если я в плену, то почему «внучка»? Чей это голос?».
Имре ощущает, что лежит в тепле, на жесткой постели, что вокруг никаких посторонних, кроме старика и девушки, а на лице не елочные колючки, а щетина.
«Но почему Коля? Они думают, что меня зовут Колей? Они думают, что я русский, — вот что! Но откуда они взяли, что Коля? Разве у русских одно имя Коля? Или им нравится звать меня Колей?».
Сознание опять заволокло какими-то немыслимыми видениями, где нужно преодолевать, преодолевать, преодолевать…
– Коля! Коля! Коля! Очнись же! — вкрадчивый женский голос, ласковый, как теплый луч солнца.
Имре открыл глаза. Молодая светлая женщина сидела рядом на табурете и в деревянной ложке подносила горячий настой к едва раздвигавшимся губам Имре.
– Горький? Да?
Он утвердительно моргнул.
– Ничего. Зато полезный. Вот, полкружки надо выпить…
Она показала на металлическую кружку в руке и улыбнулась.
– Пока горячий. Полезно.
Имре не все слова разбирал. Сейчас он был благодарен себе за то, что изучал русский. Но тогда была прихоть: желание прочитать Достоевского в оригинале, Пушкина, Гоголя… Так и не успел: прошла мода. Теперь это язык неприятеля.
Имре не торопился обнаружить себя вопросом «где я?». И без того ясно: на чужой территории. В госпитале? Не похоже. Необычная тишина, будто нет никакой войны, и — домашнее тепло и эта молодая женщина во всем домашнем. Круглое лицо, добрые глаза, чуткие руки.
Женщина поднялась, отошла куда-то. Скосил взгляд, уловил осколок зеркала на стене у стола. Глянул и тут же отвернулся: не узнал себя. Обросшее, опухшее лицо, воспаленные глаза, царапина. Хотел повернуться — боль остановила.
– Лежи, лежи…
И тут же радостным голосом:
– Деда! Очнулся…
– Очнулся? Ну, вот и ладно, — старческий хрип со стороны печки. — Считай, спасли божью душу. Теперь на поправку пойдет. Ты его отваром, отваром пользуй. Он целебный, давно проверено… Слышишь, Ольга?
– Я и так уж… — кротко ответила та. — Бог даст, поднимем.
В ответ послышался еще более хриплый кашель старика, звук раскуриваемой трубки. Непривычно крепкий табачный дух заполонил избу.
– Ты бы не курил, дедушк.
– Ище что?
– Тебе же хуже. Всю ночь сегодня дохал страшней пушки. Легкие-то пожалел бы.
– Теперь жалей не жалей… — обреченно отвечал дед, — смолоду не жалел, чего теперь беречь?
Помолчал, очевидно, размышляя, обратился к Имре:
– Тебя как, Николай кличут, что ли? Из каких частей-то?
Непривычно для уха звучал русский язык. «Что такое «часть»? Собран из каких частей? Из какого рода войск?», — догадался Имре, не торопясь отвечать. Сам себе напоминал ребенка, который закрывает лицо ладошками, считая, что спрятался.
– Не мучил бы ты его, дедушк. Слаб он еще, — по-своему поняла Ольга замешательство Имре.
Но Имре понял вопрос, подобрал нужное слово:
– Са-мо-лет… — произнес он по слогам.
– Самолет? Это что же, летчик, что ли? Недавно у нас тут грохнули одного. Вот те на!… — догадываясь произнес старик.
И под грузным его телом заскрипела деревянная приступка: слезал с печки.
– А зовут как?
– Имре…
– Имре? Это что ж за имя такое? Иван, что ль? А по документам — Николай. Почему?
Имре увидел перед собой еще довольно крепкого сухощавого старика, седого, с подстриженной бородой. Видно, внучка не давала запускать.
– По документам, говорю, ты Николай Иванович Краснов. Вот документы!
Старик протянул руку к шкапчику, достал тот самый бумажник, который Имре нашел на поляне.
– Шпион, что ль?
Прямолинейность, с какой старик задал вопрос, сама собой предполагала, что старик не верит ни в каких шпионов, хотя и сомневается.
– И по-русски понимаешь… Да-а! И имя-то какое иностранное. Это ты все, — кивнул он Ольге, — «дедушка, дедушка, это наш русский лейтенант, раненый». Где ты разглядела, что русский? За кем же мы с тобой неделю ухаживали? Кого ж мы домой приволокли?
Старик озабоченно сосал трубку, пуская ядовитый дым самосада. Странная трубка у него была: головка, похоже, из сырой картошки вырезана, мундштук — костяной. Самоделка. Где сейчас трубку купить?
– Живой человек замерзал, дедушк, в крови, — оправдывалась Ольга. — Ты сам меня наставлял: каждую тварь Господь сотворил, ему и распоряжаться… А документы, — они вон у него есть. Или это не твои документы? — обратилась она к Имре.
Он отрицательно шевельнул головой.
– Вот же сказано: область, район, деревня Климовка. И год рождения, — все есть. И даже фотокарточка дареная, — показала девичий снимок. — Не твоя девушка? — спросила, будто и без того не ясно, если документы чужие. — А я гляжу: красивая невеста-то. Вот и надпись: «Единственному и любимому… Настя». Как документы-то у тебя оказались?
Имре молча слушал, не зная, как вести себя: больной, безоружный, беззащитнее младенца. «Что они со мной сделают? Интересно, далеко ли фронт?».
– Какие ж это документы, если не его? Эт мы с тобой «документы, документы»… А оно, гляди, фотокарточка-то, если приглядеться… Хотя чем-то и похож вроде. Да щас и не разберешь, — зарос весь. Ну ладно, Имре так Имре. Всякая тварь жить хочет, — вслух рассуждал старик. — Это, я помню, по молодости притащил раненого медвежонка. Охотники медведицу убили, а подранок-то ушел, видать, сперва, а потом обнаружил себя. Сам в руки полез с голодухи. Как дитя малое. Отец, царство ему небесное, — «зачем, мол, принес, это тебе не игрушка». А мне жалко. Пропадет, думаю… — отвлекся старик в воспоминания.
– Ты же не первый раз рассказываешь, дедушка, — остановила его Ольга.
– Старый, видать, стал. Вот и рассказываю. Кого мы в дом-то с тобой приволокли? Вот что хочу знать.
Дед снова зашелся кашлем от курева. Казалось, его легкие сотрясались, готовые выскочить наружу. Он по-бычьи крутил седой башкой, будто собирался бодаться. Сизый дым неподвижно пластался под клееным в разводах от подтеков потолком.
– Ну зачем же себя так изводить, дедушка? На-ка, глотни воды. Совсем ты у меня от рук отбился, — засокрушалась Ольга, подавая деду кружку.
Он отрицательно замотал головой, открыл дверь, отхаркался, как труба паровозная. Казалось, вот-вот концы отдаст. Даже Имре стало не по себе. Живет человек в глуши, жжет легкие крепчайшим самосадом. День за днем, неделя за неделей движется во времени до своей конечной станции.
«А я кто? — думал Имре, пока старик откашливался. — Еще вчера был самым счастливым, полным надежд, влюбленным по уши и любимым. Чуть ли не единственная забота — как лучше провести время…».
Неужели такое было? Имре казалось, он целую вечность лежит в избе этого старика и молодой хозяйки, которая приняла его за русского, поэтому и ухаживает за ним. Если бы не эти два человека, лежать бы ему среди леса под снегом окоченевшим трупом. Весной по теплу звери и птицы растащили бы во все стороны. Талая вода и дожди промыли бы до белизны кости. Ни одна душа не определила бы, что это молодой венгерский офицер, обладатель прославленного кортика военно-воздушных сил. А найдя рядом документы русского офицера, так бы и похоронили как Николая Краснова, советского офицера, героически павшего в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Вот такая веселая картинка.
– Оля… — произнес Имре, словно пробуя на слух новое имя.
– Тебе плохо? — наклонилась она озабоченно.
Мысли путались. Имре впадал в беспамятство и снова выныривал в реальность. И неизвестно было, что сейчас страшнее.
Память об Марте ушла куда-то на задний план, обволоклась густым непроницаемым туманом. А была ли Марта на самом деле? Может, приснилась, выдуманная с начала до конца? Нет, было что-то невыносимо тяжелое, из-за чего ни на минуту не прикрыл глаза перед полетом. С этой тяжестью и вылетел на второе задание. Окажись отдохнувшим, скорее всего, избежал бы гибели самолета. Все было бы не так, как случилось.
Неужели это из-за Марты? Впрочем, какое теперь имеет значение? Нет ее больше и не будет. Даже если удастся выкарабкаться из нынешней передряги.
В голове шумело. Словно наполненная чем-то тяжелым, она не давала возможности сосредоточиться. Одна и та же мысль появлялась и ускользала: «Меня спасли совершенно незнакомые люди, старик и внучка. Вот эти русские. Сколько я всякого слышал о русских. Я летел бомбить их, а они пытаются поставить меня на ноги.
– Оля… — и опять перед собой он увидел участливый взгляд. — Оля, скажи дедушке: я — мадьяр.
– Ты сам и скажи, — улыбнулась она, — или стесняешься?
– Не, — Имре обессиленно прикрыл глаза.
– Мадьяр? Это что ж, венгр, значит? Или как? — переспросил старик.
Имре подтвердил глазами.
– То-то, гляжу, на немца ты не похож. Больше на наших. Чернявый. Имре, значит. Война все перебаламутила. Внучка-то почему со мной? Наши придут, — прячь. Девку не пропустят. Немцы придут — еще хлеще. Только б напакостить. Пряталась. Пса застрелили. Пес им помешал. Ведь только несколько дней как отхлынули… А что тут было-то! Не приведи Господь. А теперь вот ты — ни наш, ни немец… Внучка пошла дровец набрать, прибегает: «Раненый замерзает!..». Вот он ты и есть, — раненый. Как цыпленок из скорлупки.
Старик хмыкнул от подвернувшегося сравнения Имре с цыпленком из скорлупки…
В общем-то дед был настроен миролюбиво. Сколько бы ни ворчал, все решала в конце концов Ольга. Она и хозяйство вела после того, как фронт откатился от их дома и дед перестал ее прятать, и стряпала, и печку топила, и сушняк собирала в лесу на растопку.
Да мало ли чего надо делать по дому? Простые щи сварить, — и то ноги оттопчешь. Не зря в старину говорили: дом вести — не лапти плести. А то еще стирка, уборка, уход за стариком. Последнее время поясницей измаялся: перенервничал, видать.
– Откуда ты, малый? — не оставлял дед желание докопаться до истины.
Имре и самому интересно, как он остался жив. Там целая группа русских была. То ли в плен вели, то ли на расстрел. Хотя расстрелять где угодно можно. А тут самолет на бреющем свинцом полил, как грядку из лейки. Потом еще раз зашел для верности.
Не судьба, знать, Имре лежать в земле сырой. Некому его тут хоронить. И замерзнуть окончательно не успел. Вот эта вот девчушка ласковая на замерзающего набрела. Как объяснить деду?
– Что-то ты не договариваешь, парень, — прокряхтел тот. — Нам-то все равно, да есть люди, им, чего не было, скажешь… По себе знаю.
– Ну и не мучай его, дедушк, если по себе знаешь… — упрекнула Ольга, не давая развить мысль.
– Ты-то что вступаешься? — вытаращился дед в удивлении.
– Я не вступаюсь, я говорю — не до разговоров ему еще, — оправдываться стала.
Дед недовольно пыхнул трубкой и, накинув тулуп, вышел во двор. Ядреный морозный воздух сладким клубком вкатился в избу, растворяя табачный дух.
«Уже зима. Сколько же я лежу?.. А голова… Так и кажется, сейчас треснут мозги».
Имре опять провалился в бред. Опять представилось: самолет на бреющем, разбросанные тела, схватка…
Он напрягает память, пытаясь восстановить момент, когда выхватил кортик. Пробует остановить время, прокрутить назад, чтобы все пошло по-другому. Еще не знает как, но уверен: должно быть по-другому. Не должно быть крови…
– Попробуй уснуть, — наклонилась Ольга. — Теперь ты очнулся. Вечером еще отвару примешь. Спи!