Шмуэль-Йосеф Агнон «Под знаком рыб»
Зимние дни прошли безрадостно. Не успевал я справиться с одной болезнью, как наваливалась другая. Врач стал постоянным гостем в моем доме. Каждые два-три дня он навещал меня для очередного обследования. Щупал пульс, выписывал лекарства и менял диагнозы на диагнозы и рекомендации на рекомендации. Все свое время я тратил на то, чтобы выполнять его указания, и дом мой наполнился всевозможными снадобьями, омерзительный запах которых был чуть не в шестидесятую от запаха смерти*.
Я чувствовал, что силы мои на исходе. Губы потрескались, горло хрипит, язык обложен, а органы речи подчиняются не моей воле, а воле моего кашля. Я был в отчаянии. К счастью, врач мой не отчаивался и все так же энергично продолжал находить симптомы и менять названия моих болезней. Впрочем, улучшения все равно не наблюдалось.
Тем временем холодные зимние дни миновали. Солнце что ни день вставало чуть раньше и заходило чуть позже. Небо привечало землю, а земля привечала людей, выталкивая из себя бутоны и соцветия, травы и колючки. Появились овцы и разбрелись по всем полям до горизонта, и детские глаза жадно выглядывали из каждого дома и каждой хибары. Пара птиц спустилась на соседнее дерево с листиками и соломинками в клювах и принялась щебетать и прыгать с дерева на мое окно и с окна на дерево, устраивая себе летнее жилье. Свежий ветер повеял в мире, и мир начал выздоравливать от зимних болячек. Мое тело тоже расслабилось. Мне стало легче и спокойней. Даже у моего врача поднялось настроение. Его инструменты уже не были теперь такими тяжелыми, и сам он стал легким и веселым. Входя, говорил: «Ну, вот и весна пришла», — и открывал окно, одновременно извлекая из чемоданчика два-три очередных пузырька и не обращая внимания, если какие-то из них падали и разбивались. И хотя он все еще осматривал меня перед тем, как выписать лекарство, но одновременно торопился записать на бумажке очередное женское имя. Эту бумажку он потом клал в карман или закладывал на ремешок часов на левой руке. Наконец, несколько дней спустя, он разрешил мне встать, но на прощанье настоятельно посоветовал поменять место жительства и сменить воздух — к примеру, переселиться на равнину, в Тель-Авив, и наслаждаться там морским ветерком. Когда подошли «дни продления»* и я вынужден был покинуть квартиру, которую снимал, я решил переехать на побережье. Я сказал себе: перемена места — перемена судьбы. Может быть, море действительно поможет мне вернуть здоровье.
Комната, которую мне удалось снять в Тель-Авиве, была узкой и низкой, и ее окна выходили на улицу, где было полно прохожих и множество лавочек, торговавших газировкой и мороженым. И еще одна беда была там — автобусная остановка, которая шумела весь день и не знала отдыха ночью. С пяти утра и до часу ночи приходили и уходили автобусы, а также всевозможные иные движущиеся механизмы, одни на двух, другие на четыре колесах. И даже когда сам этот рев и шум уже прекращался и все лавки мороженого и газировки закрывались тоже, из моей комнаты все еще продолжало громыхать эхо недавнего грохота словно из медного котла, — бросили в него камень, и вот его стенки всё продолжают и продолжают звенеть, хотя где уже тот брошенный камень. И всю ночь я вздрагивал во сне от бульканья газированной воды и громыханья тяжелых колес, будто все продавцы газировки собрались в стенах моей комнаты, а все автобусы города катятся по крыше моего дома. Хотя вполне возможно, что это было не эхо шума, а настоящий шум, только не от автобусов, а от уборщиков на улицах, которые, как известно, делают свое дело по ночам, когда люди спят; что же до бульканья воды, то, может быть, это мой сосед возвращался с вечеринки и открывал кран, а мне казалось, что это продавцы наливают стаканы своим покупателям.
Вот так проходила моя жизнь — ночи без сна и утра без сновидений. А если я сам, в отчаянии, отказывался от попытки заснуть и хотел просто полежать в предутренней тишине, тут же появлялись на улице продавцы рыбы и принимались громко выкрикивать свой товар, а за ними приходило солнце и превращало мою комнату в пылающий ад.
Из-за того, что я никогда не высыпался как следует, мне совсем не удавалось воспользоваться теми радостями жизни, которые приуготовлены созданиям Божьим в приморском городе. По утрам я тащился к морю и начинал там раздеваться, но по дороге уставал так, что никак не мог раздеться до конца. Снимал одну туфлю и не имел сил снять другую. А морские волны все бежали мне навстречу, то ли призывая окунуться, то ли желая прогнать меня с берега. Кончалось тем, что я возвращался домой еще более усталым, чем вышел. Друзья мои уже начали тревожиться и говорить: «Брось ты свою квартиру, иначе это добром не кончится». И в меру своего воображения рисовали мне все те ужасы, которые подстерегают человека, живущего в такой дыре. Одни говорили со мной спокойно, другие рассказывали о неприятностях, которые пережили сами. И насколько у меня еще оставалась способность соображать, я понимал, что они правы и мне следует покинуть это место. Но ведь не всякое понимание ведет к действию. Вот и я продолжал оставаться на той же квартире. Пока не пришла новая беда.
Что за беда? Ребенок был у хозяина квартиры, несчастный ребенок, в тельце которого собрались, казалось, все возможные болячки. До моего появления в этом доме он жил у своей бабки, но, когда я сюда въехал, мать забрала его домой. То ли потому, что скучала по сыну, то ли моей квартирной платы ей оказалось достаточно, чтобы самой содержать ребенка. Не знаю, хорошо ли ему жилось у бабки, но у матери ему явно хорошо не было. Она была общественная активистка, то есть занималась нуждами других людей, и для собственного сына ей не хватало времени. Каждое Божье утро она выносила его из дома, совала в руку помидор или бублик, целовала в губки, наставляла, что делать и чего не делать, и убегала по своим делам, а поскольку отец ребенка тоже был отчасти занят поисками заработка, то и у него недоставало времени для ухода за сыном. И вот ребенок лежал на пороге, и лизал грязную землю или же выколупывал известку из стен и совал ее в рот. Но ведь мать оставляла ему еду, не так ли? Верно, оставляла, однако людям с рождения свойственно искать то, чего у них нет, и несвойственно довольствоваться тем, что у них есть. И каждый раз, когда я проходил мимо, он протягивал ко мне свои худенькие ручки и цеплялся за меня и не отпускал, пока я не брал его на руки и не покачивал туда-сюда. Что побуждало его тянуться ко мне? Я ведь к нему нисколько не тянулся. С детьми я веду себя точно так же, как с их родителями. Если они мне нравятся, я сближаюсь с ними, если не нравятся — держусь от них подальше. Много лжи способно придумать человеческое сердце, и я тоже не свободен от этого, но одним могу похвалиться — детей я не обманываю.
Вот так оно днем. Еще тяжелее ночью. С той минуты, как мальчика укладывают, и до той минуты, когда его поднимают, он непрерывно кричит и плачет, прекращая плакать только для того, чтобы застонать. А когда он не плачет и не стонет, это тяжелей всего, потому что кажется, что он, не дай Бог, умер. Я говорю себе: «Встань, разбуди его родителей». Но не успеваю я встать, как снова раздается плач или стон. Как все люди, я не люблю ни плач, ни стоны, но тут я предпочитал его стоны и крики любым музыкальным звукам, потому что они убеждали меня, что он еще жив.
Короче говоря, этот ребенок привязался ко мне — быть может, потому, что отец и мать не занимались им, а он жаждал общения с людьми, а быть может, потому, что я его качал и подбрасывал на руках. Так или иначе, он не давал мне переступить через порог, пока я не брал его на руки. А когда я брал его на руки, он протягивал пальцы к моим глазам и улыбался. Весь день на его лице не было улыбки — кроме той минуты, когда он тыкал пальцами в мои глаза. Отец и мать не раз пытались остановить его, восклицая: «Бобби, нельзя так делать, Бобби, нельзя!» Но по их лицам видно было, что они радуются сообразительности своего отпрыска. Меня же, у которого не было никаких оснований радоваться его поведению, оно лишь удивляло: почему этот ребенок, который ленится поднять ручонку, чтобы прогнать мух и комаров, ползающих по ранам на его тельце, становится такими проворным, едва лишь видит мои глаза?
Попробовал и я вести себя с умом. Собираясь выйти, я начинал прежде всего проверять, где Бобби. Если он лежал на пороге, я оставался в своей комнате. Но поскольку моя комната не была приспособлена для того, чтобы в ней долго оставаться, мне приходилось в конце концов выходить. А как только я выходил, Бобби лез на меня с удвоенной страстью и не оставлял мою штанину до тех пор, пока я не поднимал его и не начинал раскачивать. И все то время, что я его раскачивал, он тыкал мне пальцы в глаза и улыбался. А стоило мне поставить его на землю, он кричал: «Дяй-дяй, дай-дай», — что, наверно, на его языке означало: «Дядя-дядя, давай-давай». Интересно, кто придумал эту рифму — он сам или воспитательница в детском саду? Скорее всего, эти бессмысленные сочетания звуков принадлежали воспитательнице. Человека отличает от животного речь, но, видимо, все, что даровал нам Господь, требует исправления, ибо наши воспитательницы только и знают, что нас поправлять. И поскольку Бобби просил еще, я снова брал его на руки и качал, а он снова тыкал мне пальцами в глаза и кричал: «Бобби, Бобби!» Он видел в моих глазах свое отражение и хотел извлечь его оттуда.
Когда на человека наваливаются страдания, он начинает проверять свои поступки. Если это человек скромный и самокритичный, он обвиняет в ошибках себя, если же он не скромный и не самокритичный, то обвиняет других. Если он деятелен, то старается преодолеть беду действием, а если он склонен к рефлексии, то ждет, пока беда пройдет сама собой. И иногда бывает так, что она действительно проходит, а иногда приходит другая и заставляет забыть первую. Я же, не достигший уровня людей скромных и лишенный активности людей деятельных, просто сидел и задавался вопросом, зачем люди делают порог у дома. Не было бы этого порога, ребенок не лежал бы там, и я бы не натыкался на него всякий раз, выходя.
Выше я уже упоминал своих друзей, но сейчас, в силу их доброго отношения ко мне, упомяну снова. Вначале они, как я уже сказал, предостерегали меня. Но когда их предостережения сбылись, они начали говорить со мной, как говорят с больным, объясняя мне, что первейшая из потребностей человека — это хорошая квартира, тем более для человека, который приехал подлечиться. Но поскольку мне трудно было менять квартиру, я пытался оправдать себя словами Талмуда: «Да не сменит человек никогда свое жилище». А мои друзья отвечали на это: Талмуд Талмудом, а мы снимем тебе другую комнату. Но сказать легче, чем сделать, не говоря уже о том, чтобы проявить настоящую дружбу, и поскольку дела обстоят именно так, я по-прежнему оставался на том же месте.
Была, однако, одна женщина, которая не спорила со мной, а просто занялась делом, нашла для меня хорошую комнату в хорошем районе города, где и воздух хороший, и не оставила меня в покое, пока я не пошел с ней посмотреть эту комнату. Она объяснила мне, что хозяин дома вообще-то не сдает жилье, но его дочь ушла в кибуц, ее комната стоит пустой, и вот ее отец согласился сдать эту комнату какому-нибудь жильцу. Что касается платы, то он просит не больше, чем я плачу сейчас. Он напрямую сказал ей, что для него главное не деньги, а квартирант: «Человеку, ищущему покоя, я охотно открою свою дверь».
Среди виноградников и цитрусовых плантаций высится пригорок, со всех сторон окруженный прелестными деревьями. На пригорке расположился маленький дом. К нему ведут ступени, заросшие травой. Стена фруктовых деревьев окружает здание, бросая тень на него и на траву перед ним. Входишь во двор и видишь перед собой небольшой бассейн, в котором плавают всякие причудливые маленькие рыбки. Когда я увидел этот двор, я обрадовался и засомневался одновременно. Обрадовался тому, что у человека в Стране Израиля может быть такое место, и засомневался, подходит ли это место такому человеку, как я.
Хозяйка вышла нам навстречу, радушно поприветствовала нас и приветливо посмотрела на меня, а потом пригласила нас в красивую гостиную, где совсем не чувствовалась дневная жара, и принесла кувшин с прохладной водой. Вошел хозяин, высокий худощавый мужчина лет шестидесяти. Голову он слегка склонил влево, и хотя его голубые глаза были грустными, в них читалось дружелюбие. Он поздоровался с нами и налил нам воды. Когда мы утолили жажду, он показал нам комнату, ради которой мы пришли.
Передо мной вдруг открылась очаровательная, квадратной формы комната. Мебель в ней была простая, деревянная, но каждая вещь была здесь на месте. И точно так же подходила к этой комнате висевшая на стене картина, нарисованная их дочерью. Картина изображала девушку, одиноко стоявшую в поле на закате дня. Закатное солнце обычно навевает грусть, но тут оно вызывало сладкое чувство покоя. И та же сладость ощущалась в свежем ветерке за открытыми окнами и во всей этой комнате.
После того как мы договорились о комнате, хозяин пригласил нас в сад на чашку чая. Ветер с моря шевелил листья деревьев, над чайником поднимался пар, мир и покой царили над столом и сидящими вкруг него. Пока мы пили чай, хозяйка рассказывала нам о своей дочери, которая бросила все это благополучие и ушла в кибуц. Она не жаловалась, а рассказывала об этом как мать, которой приятно говорить о своей дочери. Хозяин молчал, но смотрел на нас так дружелюбно, что казалось, будто он тоже участвует в нашей беседе.
Я спросил его, как он попал сюда. Он сказал: «Так же, как и большинство других людей в нашей Стране. Но есть такие, которые приезжают в расцвете сил и радуются Стране, и Страна радуется их приезду, а другие приезжают стариками, и хотя они тоже радуются Стране, но она уже им не радуется. Мне не дано было приехать в молодости, я приехал стариком, хотя мечтал о приезде задолго до того. Как так получилось? Я занимался скупкой и продажей зерна и однажды оказался в поле, и пошел за косарями, и вдруг вспомнил Страну Израиля, где вот так же, на своей земле, живут евреи, и пашут, и сеют, и косят, и жнут. С того дня эта мысль о Стране Израиля не покидала меня, и я все надеялся, что Бог приведет мне когда-нибудь там побывать. Я не имел тогда в виду поселиться здесь, мне хотелось только увидеть. Но в те годы я был занят своим делом и у меня не нашлось свободного времени для поездки. А потом пришла война и закрыла нам дорогу.
Когда война утихла, и в Стране все успокоилось, и дороги открылись, я поднялся с места, продал все, что у меня было, и приехал, но уже не только затем, чтобы увидеть Страну, а чтобы в ней поселиться, потому что в те дни страна, где я жил, стала для евреев сущим адом, где они не могли выжить из-за своих ненавистников.
Землю я себе не хотел покупать, потому что прошло то время, когда мне было под силу обрабатывать землю. А обрабатывать ее с помощью других людей я не хотел, потому что не хотел кормиться чужим трудом, даже если земля моя. Я думал, что куплю себе в Стране дом и буду зарабатывать, сдавая комнаты квартирантам. Но не успел я заняться этим делом, как передумал. Почему? В первый мой день в Стране я долго не мог уснуть. Я вышел из своей гостиницы и сел перед входом. Надо мной широко раскинулось чистое небо, сверкали звезды, тишина, и покой, и уверенность были разлиты вверху, на небесах, но внизу, на земле, не было ни тишины, ни покоя. Тревожно неслись куда-то автобусы, взволнованно шумела толпа, по улицам шли и пели усталые парни и девушки, из каждого дома и из каждого окна кричали и гремели всевозможные музыкальные инструменты. А я смотрел на все это и не знал, злиться мне на этих людей или жалеть их, ведь и они, возможно, хотят спать, но их квартиры, как и моя гостиница, не приспособлены для покоя и отдыха, просто я стар, вот и сижу на скамейке, а они молоды, вот и слоняются по улицам.
Прошло несколько часов, городской шум умолк, и я сказал себе — пойду лягу. Но только я хотел встать, как вдруг услышал чей-то усталый, измученный голос. Посмотрел туда и сюда, но никого не увидел. Казалось, что голос этот доносится прямо из-под земли. Я было вспомнил поглощенных с Кореем*, но ведь те распевали псалмы, а этот голос был полон горя и произносил проклятья. Я снова осмотрелся и увидел свет у себя под ногами. Я понял, что это свет из подвала, в котором живут люди. Я был потрясен. Возможно ли, что в Стране Израиля, в израильском городе, построенном по плану вождей народа Израиля для того, чтобы обеспечить Стране Израиля престиж и привлекательность, люди жили в подвале?! Я поторопился уйти, чтобы не мешать воздуху проникать в это подземелье. Всю ту ночь я не мог заснуть — из-за комаров и из-за своих тяжелых размышлений. И под утро я понял, что нельзя покупать дома в этом городе, ведь никогда не узнаешь, что в этих домах еще кроется, вот ведь и этот человек, в подвале, наверняка тоже приехал в Страну из любви к ней, а вот что у него получилось.
Я начал искать в окрестностях и нашел этот холм, но не стал покупать его, пока не познакомился с соседями. Но когда я убедился, что они не из тех, кто видит в нашей земле лишь товар на продажу, вроде маслин, я решился и построил здесь дом для своей семьи — для себя, и жены, и дочери, чтобы жить в нем, и посадил сад, чтобы доставить радость земле, и с тех пор она тоже доставляет мне радость, даря нам фрукты, овощи и цветы».
Хозяйка дополнила рассказ мужа: «Обычно люди, когда у них собирается немного денег, ездят каждый год за границу, чтобы окрепнуть и подлечиться. И для этого покидают родной дом и маются несколько дней в переездах по железной дороге или на пароходе, а потом приезжают в какое-нибудь место, где все вокруг красиво и воздуха полным-полно, и снимают себе там тесную комнатку, где ни красоты, ни воздуха. А вот мой муж нашел нам прямо здесь красивое место, где полным-полно воздуха, и мы не должны мотаться по дальним дорогам — мы здесь, у себя дома, получаем удовольствие от всего, что даровал людям Господь».
Перед уходом я вынул было кошелек, чтобы дать хозяину залог в счет квартирной платы. Он махнул рукой и сказал: «Раз вам моя комната понравилась, вы ведь и сами придете, а если не придете, где прикажете вас искать, чтобы вернуть этот залог?» Я порадовался, что Господь послал мне не только хорошую квартиру, но и честного хозяина, и поблагодарил мою спутницу за то, что она привела меня сюда.
Короче, и комната, и ее хозяева, и место это — все оказалось мне по душе, да и плата действительно не превышала ту, что я платил отцу несчастного Бобби. Я уже заранее предвкушал удовольствие от отдыха в этом доме и от сладкого сна, который ожидает меня в его стенах. Тот, кому доводилось не знать ни минуты покоя днем и ни минуты сна ночью, без труда поймет, как радовала меня моя будущая новая квартира.
Легче человеку вырастить себе крылья и просто перелететь с квартиры на квартиру, чем сказать своему домохозяину: «Я ухожу от вас». Есть в этом некое оскорбление, словно жить у него ниже твоего достоинства, не говоря уж о том, что ты лишаешь его платы за жилье.
Размышляя о необходимости переезда, я как-то отвлекся от громыханья автобусов и гомона улицы, даже сумел задремать и немного поспать. Во сне душа моя отдыхала от всех этих неприятностей, и я говорил себе: иные люди, вроде обитателей того подвала, радовались бы такой комнате, в которой я живу сейчас, так, может, не стоит мне искать себе другое жилье? Но с другой стороны, я ведь уже снял себе другую квартиру, значит, я должен переехать туда. Но с третьей стороны, я ведь еще не выехал из этой квартиры, так, может быть, и не стоит из нее выезжать?
Выезжать или не выезжать, а между тем меня начали тревожить глаза. Пришлось идти к врачу. Он выписал мне разные капли и велел поостеречься и не трогать глаза пальцами, чтобы не заболеть сильней.
Я-то сам могу поостеречься. Но что делать с этим ребенком, который, едва завидит меня, тут же просится ко мне на руки и тычет мне пальцами в глаза. Мало того что пальцы у него грязные, у него еще и глаза больные. Что толку в том, что врач предостерегает того, кто и так бережется, если он не предостерегает того, кто не бережется сам.
И тут само небо пришло мне на помощь. Случилось так, что мне понадобилось надолго отлучиться по определенному делу. И поскольку мой хозяин знал, что я так и так покидаю город, то я мог не опасаться, что оскорблю его. Я дружески попрощался с ним и его женой, и они тоже попрощались со мной вполне дружелюбно. Даже дали мне в знак симпатии еще раз подержать на руках ребенка. А на прощанье сказали, что, если я вернусь в Тель-Авив, их дом для меня всегда открыт. Я кивнул им, а в душе возблагодарил Господа за то, что от них избавился. Отныне они не увидят меня под своей кровлей.
Восемь дней я был в разъездах. Много было собственных хлопот, и много их доставляли мне другие. Но я знал, что не сегодня-завтра войду в свою новую, красивую и просторную комнату, и потому принимал все эти хлопоты с легкой душой и только ждал того дня, когда вернусь.
Много хлопот было у меня, и много добавляли другие. Но и много радостей. Я объездил всю Страну и увидел, что в ней появились новые деревни и новые поселения. Места, где раньше росли только чертополох и колючки, превратились в настоящий Божий сад. И подобно земле, хорошели жители ее — радостно трудились они и весело строили свою собственную страну. И дети у них были здоровые и чистые. И руки у них были чистые, и глаза не болели. Одно удовольствие взять такого ребенка на руки. Он не тычет пальцы в глаза, а если и прикоснется к тебе, то ты почувствуешь, будто на тебя подул освежающий ветерок.
А в одном кибуце я познакомился с дочерью моего нового хозяина. Если бы большая часть моей жизни не была позади и если бы я уже не снял комнату у ее родителей, то, возможно, я так и остался бы в этом кибуце. Я попрощался с ней как с добрым знакомым, которого рад буду снова увидеть.
Я возвращался в Тель-Авив и был этому несказанно рад — такую радость я не испытывал все последние годы. Я уже видел себя сидящим в сво ей красивой комнате, среди красивой мебели, с красивыми людьми, видел, как вхожу и выхожу и никто не тычет мне пальцы в глаза. И к тому же — сон. Сон, которому не мешают никакие автобусы, никакие продавцы газировки, никакие стоны, никакой плач. Между нами говоря, я уже давно убежден, что сон — это назначение человека, и на тех, кому ведомо это назначение и кто овладел искусством спать, я смотрю как на людей, которые постигли, для чего человек создан и зачем живет. Так что легко понять, как я радовался тому, что буду жить в комнате, где смогу спать.
Не знаю, сохранился ли этот дом на пригорке по сию пору. А если и сохранился, не превратился ли он в скопище контор, магазинов и киосков, как большинство домов в нынешнем Тель-Авиве. Но в тот день этот дом стал для меня самым особенным, самым приятным из всех тель-авивских домов.
Когда поезд прибыл на вокзал, сердце мое забилось быстрее. Мне уже представлялось, как я еду в город, и вхожу в свою новую комнату, и растягиваюсь на кровати, и сплю добрым, спокойным сном. Господи, слава Тебе, что Ты сохранил в Своем мире такую душевную отраду для Своих творений.
Я кликнул носильщика, и он взял мои вещи. Будучи в благостном состоянии духа, я стал расспрашивать его, где он живет и хороша ли его квартира. И сам рассказал ему о своих квартирных делах. Слово за слово, мы заговорили о первых днях Тель-Авива, когда он представлял собой всего лишь один маленький уютный квартал. Носильщик вздохнул и сказал, что такого покоя, какой был здесь тогда, мы уже, наверно, не дождемся до прихода мессии.
За всеми этими разговорами мы дошли до моего нового лома. Зеленый пригорок возвышался передо мной во всем великолепии своих деревьев, и отовсюду доносился аромат прелестных цветов. Носильщик остановился и осмотрелся с удивлением, как будто никогда в жизни не видывал такого прекрасного места.
Мы молча поднялись по травянистым ступеням. Ветер дул со стороны сада, неся с собой чудесные запахи. Над нами летали птички, а внизу, в бассейне, резвились рыбки, гоняясь за тенями птиц.
Хозяин вышел нам навстречу, тепло приветствовал меня и показал носильщику, куда внести мои вещи. И вдруг у меня защемило сердце, и я глянул на порог дома. Чистый и вымытый, лежал передо мной порог, и тени цветов играли на нем. Но тот мальчик не лежал там — он не тянул ко мне худые ручки, не повис на мне. Молчаливые, двигались тени цветов на пороге, и никакого мальчика там не было.
Носильщик стоял, глядя на меня. Ждал, что ли, что я велю ему нести вещи в другое место?
Вышла хозяйка, приветливо кивнула мне и сказала:
— Ваша комната готова.
Я поклонился ей и что-то сказал. Или, может быть, не сказал ничего, а просто повернулся и пошел назад. Носильщик побрел за мной, неся на плече мои вещи.
Так мы шли и шли, пока не пришли к моей прежней квартире. Надо отдать должное моему носильщику — всю обратную дорогу он молчал и не отрывал меня от размышлений. Не знаю, думал ли он о том покое, что ожидает нас по приходе мессии, или понимал, что не следует беспокоить человека, возвращающегося туда, откуда сбежал.
Покрытый болячками мальчик лежал на пороге дома. Ресницы его слиплись и покрылись зеленоватой пленкой гноя. Сомневаюсь, что эти глаза были способны хоть что-то видеть.
Но он увидел меня. И, увидев, протянул свои слабые пальцы и позвал: «Дяй-дяй» — «Дядя, дядя». Голос у него был совсем хриплый — как у сверчка, уставшего стрекотать своими крылышками. Я взял его на руки и стал качать — вверх-вниз, вправо-влево. Он обхватил меня за шею и изо всех сил прижался ко мне. Он был легче цыпленка, и какое-то необычное тепло исходило из его тела. Казалось, его лихорадило.
Я долго держал его на руках, и он в молчаливой радости барабанил ножками по моему животу. Пару раз я приближал к нему свое лицо, чтобы напомнить, что у меня в глазах видно его отражение. Но он так и не протянул пальцы к моим глазам, потому что за те восемь дней, что меня не было, его глаза закрылись от слез и в моих он уже не мог ничего разглядеть.
Вышел хозяин и с важным видом спросил:
— Так вы, значит, вернулись к нам?
Но я только обнимал ребенка и ничего не ответил. Наконец я опустил мальчика на землю и расплатился с носильщиком. Мальчик снова протянул ко мне руки и сказал свое: «Дяй-дяй». Я опять поднял его. Он положил голову мне на шею и задремал.
Я вошел в дом и положил его на кроватку. Его губы шептали: «Дяй-дяй, дай-дай. Дядя-дядя, давай-давай».
Пришла хозяйка. Положила сумку, состроила недовольную гримасу и сказала:
— Значит, вы вернулись? Знай мы заранее, прибрались бы у вас немного.
Я кивнул ей и поднялся в свою комнату. Пыли собрался такой густой слой, что под ним и грязи не было видно. Я разделся и растянулся на постели. Ш м у э л ь — Й о с е ф А г н о н
За окном ревели автобусы, продавцы газировки орали, наполняя стакан за стаканом. Но постепенно все эти звуки словно растаяли, и в моих ушах остался лишь слабый, далекий голос мальчика. Я поднял руку и свернул ухо трубкой, чтобы лучше слышать.