Ханна Ротшильд «Баронесса»
ТА, ДРУГАЯ
Первым при мне упомянул о ней дедушка Виктор. Он пытался научить меня простенькому блюзу в двенадцать тактов, но мои одиннадцатилетние пальцы оказались неуклюжи, и слишком малы.
– Ты как моя сестрица, – проворчал дед. – Любить ты джаз любишь, но учиться терпения нет.
– Какая сестрица? Мириам или Либерти? – спросила я, сделав вид, будто не услышала критику.
– Нет – та, другая.
– Какая – другая?
В тот же день я отыскала ее имя на родословном древе Ротшильдов: Панноника.
– Кто такая Панноника? – спросила я своего отца Джейкоба (как-никак, она приходилась ему тетей).
– В семье ее звали Ника, а больше я ничего не знаю, – ответил он. – О ней никогда не говорят.
Наше огромное семейство рассеяно по всему свету, и отца, видимо, нисколько не смущало, что он мало что знает про одну из ближайших родственниц.
Но меня было уже не остановить. Я обратилась к своей двоюродной бабушке Мириам, сестре Ники, известному ученому, и та сообщила мне: «Ника живет в Нью-Йорке» – а после захлопнулась, как устрица. Еще один информатор добавил:
– Она – покровительница искусства, своего рода Медичи или Пегги Гуггенхайм джаза.
И перешептывания:
Ее прозвали «баронессой джаза». Она живет с чернокожим пианистом. Во время войны летала на бомбардировщике «Ланкастер» . Тот наркоман, что прославился игрой на саксофоне – Чарли Паркер – умер в ее апартаментах. У нее пятеро детей и 306 кошек. Семья порвала с ней (вовсе нет, запротестовал кто-то). Ей посвящено двадцать песен (подымай выше, двадцать четыре). Она носилась по Пятой авеню наперегонки с Майлзом Дэвисом. Про наркотики слыхали? Она села в тюрьму вместо него. Вместо кого? Телониуса Монка. История подлинной великой любви.
– Какая она – Ника? – вновь пристала я к Мириам.
– Вульгарная. Она вульгарная! – сердито ответила моя двоюродная бабушка.
– Что это значит? – настаивала я.
Мириам объяснять не стала, но дала мне номер телефона сестры. И вот, в 1984 году, впервые отправляясь в Нью-Йорк, я за несколько часов до прибытия позвонила Нике.
– Хотите встретиться? – неуверенно предложила я.
– Охренеть как, – ответила она. Не очень-то похоже на то, как обычно выражаются семидесятилетние двоюродные бабушки. – Подъезжай в клуб к полуночи.
Этот район еще не затронула цивилизация. Полно наркоманских лежбищ и на улице в любой момент жди ограбления.
– Как найти клуб? – спросила я.
Ника расхохоталась:
– Увидишь мой автомобиль! – и повесила трубку.
Пропустить этот автомобиль мог бы разве что слепой. Огромной голубой «бентли», припаркованный посреди дороги. Внутри на кожаных сидениях обжимались двое пьянчуг.
– Пусть себе – зато присмотрят, чтобы тачку не угнали, – пояснила потом Ника.
Маленькую дверь в подвал найти было труднее. Я громко постучала. Спустя пару минут в двери отворилась форточка и за решеткой возникло смуглое лицо.
– Чего?
– Я ищу Паннонику, – сказала я.
– Кого?
– Паннонику, – повторила я, проклиная свой английский акцент. – Ее обычно Никой зовут.
– А, Баронессу! Так бы сразу и сказала.
Дверь распахнулась, за ней обнаружилось небольшое подвальное помещение – убогое, прокуренное, тесное. Немногочисленная публика слушала пианиста.
– Она за своим столиком.
Высмотреть Нику, единственного белого человека в этой компании, было нетрудно, тем более что сидела она прямо у сцены.
На снимки из нашего семейного альбома она походила мало. На фото была прелестная дебютантка, волосы цвета воронового крыла укрощены и зачесаны, выщипанным бровям придана модная изогнутая форма, рот накрашен – надутые губки, «укус пчелы». На другой фотографии Ника представала не столь элегантной – волосы распущены, ни намека на косметику, и все же вылитая голливудская звезда в роли шпионки времен Второй мировой. Но эта Ника нисколько не напоминала молодые свои ипостаси; яркая красота померкла, точеное лицо огрубело, сделавшись почти мужским. Голос ее я не спутаю теперь ни с каким иным: голос, который виски, сигареты и бессонные ночи размыли, как волны размывают берег, голос и рычащий, и рокочущий, речь, то и дела прерываемая задыхающимся смехом.
Во рту сигарета с длинным черным фильтром, шуба небрежно брошена на спинку узкого стула. Рукой Ника указала мне на свободное место и, взяв со стола чайник, разлила какую-то жидкость по двум надтреснутым фарфоровым чашкам. Мы молча чокнулись. В чайнике, по моим представлениям, должен был находиться чай. В горло хлынуло неразбавленное виски. Я поперхнулась, на глазах выступили слезы. Ника, запрокинув голову, хохотала.
– Спасибо, – пробормотала я.
Приложив палец к губам, она кивнула в сторону сцены:
– Шш! Слушай музыку, Ханна. Слушай!
Мне только что исполнилось двадцать два. Ожидания своего достойного семейства – и подлинные, и воображаемые – я как-то не сумела оправдать. Чувствовала себя несостоятельной: сама ничего не достигла, и свое привилегированное положение, открывавшиеся передо мной возможности, тоже использовала мало. Меня, как и Нику, не взяли на работу в семейный банк: отец-основатель, Натан Майер Ротшильд, закрыл для женщин из нашего рода все должности, кроме бухгалтера и архивариуса. После университета я пыталась найти работу и попала, как многие выпускники, в зазор: мечтала работать на BBC, но пока что получала отказы. Отец, по семейной традиции занимавший видное положение в банке, благодаря своим связям находил мне то одно, то другое место, но у меня не вышло ни руководить книжным магазином, ни заниматься недвижимостью, ни составлять каталоги предметов искусства. Ситуация для меня сложилась мрачная, и я искала – не то, чтобы образец для подражания, но какие-то новые возможности. По сути дела, искала ответа на вопрос: можно ли уйти от прошлого или мы навеки – заложники унаследованных взглядов и устаревших понятий?
Поглядывая через стол на внезапно обретенную двоюродную тетушку, я почувствовала прилив надежды. Зайди в клуб посторонний человек, он бы увидел всего лишь старуху, курящую сигарету и наслаждающуюся музыкой. Наверное, ему бы показалась чудной эта дама, при шубе, в жемчужном ожерелье — одобрительно дергая головой, она раскачивалась в такт фортепианному соло. Но я видела женщину, которая была сама собой, которая знала, где она и зачем. Я усвоила ее главный совет: «Жизнь только одна – не забывай».
Вскоре после той встречи я вернулась в Англию, получила, наконец, вожделенную работу на BBC и взялась за документальные съемки. Вновь и вновь мои мысли обращались к Нике. В ту пору, до Интернета и дешевых трансатлантических перелетов, путешествие в Америку было делом нечастым и поддерживать отношения через океан было нелегко. Как-то раз мы встретились в Англии, в доме ее сестры Мириам, в Эштон Уолд, потом я снова попала в Нью-Йорк. Я посылала Нике открытки, она мне – пластинки, в том числе «Телонику» – альбом Томми Фланагана, посвященный ее долгой дружбе с музыкантом Телониусом Монком. В альбом вошел и трек «Панноника». На конверте она надписала: «Дорогой Ханне, с любовью, Панноника». Я часто думала о Телониусе и Паннонике: каким образом встретились эти двое, люди столь разного происхождения? Что у них было общего, кроме вычурных имен?
Ника просила меня поставить эту пластинку моему деду Виктору. Тот сказал, что ему «вполне нравится» и только. «Он и Монка не понимал», – заметила Ника. Мне понравилась роль музыкального гонца между братом и сестрой. В другой раз Ника попросила меня передать деду пластинку пианиста Барри Харриса. Он отозвался о ней примерно с таким же энтузиазмом. Так я и сообщила Нике при очередной встрече.
– Сдаюсь, – махнула она рукой. – Ему лишь классику подавай. – И расхохоталась.
С Никой было весело. Она жила настоящим, не рассуждала, не читала мораль, не нагружала собеседника своим знанием и опытом. Какое облегчение после разговоров с ее братом Виктором и ее сестрой Мириам – с ними любой обмен репликами превращался в поединок умов, в интеллектуальное десятиборье, где от тебя требовалось немедленно предъявить и все, что выучила, и как ты умеешь распорядиться этими знаниями, логикой, риторикой, как подаешь себя. Когда я поступила в Оксфорд, дед позвонил мне и спросил: «Какую ты получила стипендию?» Мне-то повезло, что вообще приняли. Разочарованный, он тут же повесил трубку. Мириам на девяносто четвертом году жизни спрашивала меня, сколько книг я пишу. «Пока ни одной», – призналась я, но зато я снимала уже второй фильм. «Фильмов я сняла столько, что уже не считаю. Сейчас я пишу десять книг, в том числе одну про хайку». И она тоже повесила трубку.
В джазе я разбиралась плохо, но Ника никогда не заставляла меня почувствовать себя «не в теме», «неклевой», ее нисколько не огорчало, что я не знаю таких слов, как «хаза, чувак, зут, жирдяй, обдолбаться», а «Джек» для меня просто имя. Лишь в одном вопросе она проявляла непоколебимую твердость: Телониус Монк был гений, в одном ряду с Бетховеном. «Эйнштейном музыки» называла она его. И восьмым чудом света, раз уж принято насчитывать семь.
На декабрь 1988 года я запланировала командировку в Нью-Йорк, снять эпизод для документального фильма по искусству. Три вечера я собиралась провести с Никой, заготовила вопросы. Но 30-го ноября 1988 она внезапно умерла после операции по шунтированию. Я упустила эту возможность. Так и не познакомилась ближе с моей замечательной двоюродной бабушкой.
Вопросы, незаданные ей, преследовали меня. Повсюду я натыкалась на непрошенные напоминания: то мелькнет в фильме линия нью-йоркских небоскребов, то прозвучит припев из песни Монка, то поговорю с ее дочерью Кари – даже запах виски напоминал мне о ней. Моя работа заключалась в том, чтобы снимать документальные фильмы о людях, живых и мертвых. И во всех фильмах на заднем плане проступал силуэт Ники: я рассказывала о коллекционерах искусства и о людях искусства, а это темы, близкие Нике. Ее неожиданная смерть не оборвала нашу связь. Я решила, что вопросы и теперь можно задать пусть не самой Нике, но пережившим ее друзьям и родственникам.