Юлий Дубов «Лахезис»
Ожидалось, что появится палата с орущими младенцами, но вместо этого на экране возникло изображение кабинета с обшарпанным конторским столом, справа от которого стояла погруженная в металлическую крестообразную опору новогодняя елка, украшенная цветными бумажными гирляндами и тремя красными шарами. За столом сидел лысый человек в очках, с бородкой и в белом халате, а перед ним стоял седой, в кителе и с тремя свертками под мышкой.
— Я вас поздравляю с рождением сына, — механическим голосом произнес лысый в халате. — Как решили назвать новорожденного?
— Мы решили назвать ребенка Григорием в честь героя Гражданской войны комбрига Котовского, — таким же механическим голосом ответил седой в кителе.
— Очень хорошо, — одобрил лысый в халате.
— У меня к вам большая просьба.
— Внимательно вас слушаю.
Картинка на экране замерла, и раздалось громкое тиканье часов. Белая стрелка пульсировала в такт отсчету секунд. Что делать дальше было непонятно, мышь двинула по экрану стрелку, зацепив один из свертков; тут же появилась надпись: «Бутылка коньяка». Судя по всему, просьба седого в кителе должна была быть подкреплена материально, перемещение стрелки ко второму свертку обнаружило в нем пистолет. В третьем свертке находилась повестка к следователю МГБ.
Первый сверток показался наиболее безопасным, после щелчка картинка ожила, сверток превратился в бутылку, а два других тут же растаяли в воздухе. Седой в кителе сделал шаг к столу и поставил бутылку перед лысым в халате.
— Я хочу, чтобы мой сын родился на год позже, — произнес седой в кителе. — Он появился на свет вчера, за одну минуту до боя часов на Спасской башне. Нужно, чтобы в документе было записано, что он родился через минуту после полуночи. Уже в этом году, а не в прошлом.
Лысый в белом халате протянул руку и убрал бутылку со стола.
— Будет сделано, — сказал он. — Поздравляю вас с наступившим Новым одна тысяча девятьсот пятидесятым годом.
Седой в кителе сделал по-военному четкий поворот кругом и исчез за краем экрана. Его место занял лохматый в костюме с университетским ромбом на лацкане. Выслушав поздравление лысого в халате, он сообщил:
— Мы решили назвать ребенка Константином. В честь великого русского ученого Константина Эдуардовича Циолковского. У меня к вам большая просьба.
В первом свертке находилась бутылка вина, во втором — роман Михаила Бубеннова «Белая береза», а что находилось в третьем было непонятно, потому что на нем было написано: «Помощь программы». Выбор бутылки был естественен — судя по опыту, директор роддома уважал выпить. Но тут получилась неожиданность: директор взял бутылку со стола и, не глядя, бросил ее в мусорную корзину.
— Вы хотите, чтобы ваш только что родившийся сын на год позже пошел служить в нашу народную армию, — укорил он просителя с ромбом. — Вы предлагаете мне взятку, чтобы я проставил ему в документе другой год рождения. Как вам не стыдно!
Книга «Белая береза» отправилась вслед за бутылкой. Лысый в халате был непреклонен. Пришлось пробовать сюрприз. Но из свертка не появилось ничего. Вместо этого лохматый сказал:
— Мой сын Константин появился на свет одновременно с сыном товарища, который только что от вас вышел. Мне известно, что вы ему не отказали. Если вы мне откажете, я напишу заявление в милицию.
Директор роддома выудил из корзины бутылку и книгу, поместил перед собой.
— Будет сделано. Поздравляю вас с наступившим Новым одна тысяча девятьсот пятидесятым годом.
Совершенно не планировавшееся изначально двухминутное изменение во времени появления на свет Григория и Константина, обеспечившее им обоим годовую отсрочку от службы в армии, было оценено неожиданно высоко — прозвучала торжественная музыкальная фраза, а на экране загорелаь надпись: «Нулевой уровень пройден».
Нормально, Григорий? Отлично, Константин!
ОРЛЕНОК ЭД И ПЕРЕМЕНА УЧАСТИ
Часы «Брегет» не отстают, не убегают вперед, их можно безо всякого риска бросать на каменный пол, они не ломаются сами по себе, их можно брать с собой в космический полет — и ничего с ними не случится. Тридцать пять тысяч евро за такую вещь — это, считай, просто даром. Последний раз я смотрел на них, когда машина заезжала во двор, и было тогда ровно десять тридцать. Максимум пять минут, чтобы подняться на этаж, отпереть дверь, выслушать последние инструкции Бесика и повернуть ключ в замке.
Теперь на часах десять тридцать пять, а это значит, что остановились они как раз, когда я переступил через порог этой чертовой квартиры, а остановиться они никак не могли.
И вообще я не понимаю, куда попал и что происходит.
«ВВЕДИТЕ СВОЕ ИМЯ».
А кому какое дело, какое у меня имя? Нет у меня никакого имени, если угодно. У меня было имя до того, как я оказался в этой квартире. То самое, которое мне в детстве дали, но это неважно уже, потому что этим именем меня если кто и назовет в нынешних моих печальных обстоятельствах, то нескоро и уж точно не здесь. Я так надеюсь. Очень уж мне хочется надеяться, что меня настоящим именем в этой стране долго не назовут. Потому что для родных и друзей меня, начиная с сегодняшнего дня, как бы и нету, незнакомые меня знать не знают, и единственно кто ко мне может сейчас обратиться с использованием моего настоящего имени, это казенный человек в мундире и с чугунной мордой, не к ночи будь помянут. Этого я решительно намерен избегать, для того тут и нахожусь в ожидании перемены участи. А вот нового имени у меня пока что нет. И тут уж я вовсе бессилен, потому что его опять выберут без меня. Как при рождении. И окажусь я Иван Петрович Яичница. Это в лучшем случае. А то, учитывая неформальные связи Бесика в Башкирии, могу оказаться Габибуллой Рамаданбешбармековым каким-нибудь. И не выговоришь. И не запомнишь. Спросит компетентный человек на паспортном контроле — как тебя, подозрительного типа зовут, а ты в ответ: «Габибу… рабада…бебебе…» — и тут же на цугундер. Но как-то в этой странной ситуации называться надо, раз спрашивают, поэтому пусть я буду, к примеру, Орленок Эд. С детской пластинки про Алису. «Таких имен в помине нет, какой-то бред — Орленок Эд…» Бред так бред. Все равно вокруг сплошной бред. Бредятиной больше, бредятиной меньше — существенной разницы не наблюдается.
Печатаю: «ОРЛЕНОК ЭД».
А может, дать как-нибудь знать Бесику, чтобы он меня не Габибуллой в новый паспорт вписывал, а как раз Орленком Эдом? Эдуард, скажем, Эдуардович Орленок. Звучит. Лучше, чем Полиграф Полиграфович Шариков. Благородно. Эдуард Эдуардович. Очень благородно. Самому понравилось.
А вообще в этом во всем некоторый смысл есть. Просто мозги так забавно работают, поэтому и получился Орленок. Это из детской песенки такой, времен пионерского детства: «Навеки умолкли веселые хлопцы, в живых я остался один». Веселые хлопцы в данном конкретном случае вовсе не умолкли, просто они отсиживаются в других местах, более безопасных, и надобно отметить, более комфортабельных, но, как сказал однажды Остап Ибрагимович Бендер, заграницы никакой нету, а Мировой океан плещется где-то в районе Жмеринки, так что вполне можно считать, что я один и есть на белом свете из всей нашей задушевной компании. Еще в этой песенке было вот как: «Меня называли орленком в отряде, враги называют орлом». Это, доложу я вам, прямо в самую точку. Орлами — со всех точек зрения — были как раз веселые хлопцы, но у них и интуиция была орлиная, так что, когда те, кому по должности положено, спохватились, в гнезде я остался один. А с них, с тех кому положено, высокое руководство требует орлов. Ну, меня и повысили в должности.
Я ведь, хотя с веселыми хлопцами с самого начала бок о бок шел и старшим партнером числился, никакого прямого отношения к бизнесу не имел. У меня другая сфера ответственности была — внешние связи, и связей этих я накопил за все эти годы хренову тучу: и в администрации, и в правительстве, и в обеих палатах парламента, да и в правоохранительных органах, и везде они у меня с руки кормились, так что никаких оснований для беспокойства у меня просто не могло быть.
Каждый из них, из этих моих внешних связей, прекрасно должен понимать, что случится, стоит мне только рот открыть. Поэтому просто не о чем мне было беспокоиться.
Я в этом совершенно уверен был. Вплоть до сегодняшнего дня.
Тут одно из двух — либо они там совсем разучились мышей ловить, либо, чего не исключаю, кто-то в последний момент решил меня прикрыть и дать мне шанс, но только они за мной заявились по месту прописки. Как теперь деликатно выражаются, по месту регистрации. А у меня там повариха моя, тетя Клава, проживает. Она и дала знать.
Да если бы я хоть на секунду представить себе мог, что пройдет команда развернуться в мою сторону, разве остался бы я тут один, на хозяйстве? Да никогда в жизни! Меня бы через час уже в стране не было. Дружба — это, здорово, конечно, и партнерство — дело святое, только идиотов таких нет — одному за всех расхлебывать. Нет, я все понимаю, есть куча нерешенных вопросов и некоторые активы все еще на виду и юридически не защищены, но активы, они, типа, общие, а жизнь у меня — персонально личная, и проводить ее в мордовских лагерях как-то неохота. Вот так-то.
Как только тетя Клава сообщила, что там по месту прописки происходит, я сразу скумекал, что сейчас разразится оперативно-розыскной тайфун, и вот тут пригодился Бесик, который, на мое счастье, оказался в Москве. Вообще-то мы его и ему подобных давным-давно отодвинули посредством полюбовной договоренности, после чего веселые хлопцы отряхнули прах тяжелых воспоминаний и начали новую светлую жизнь, в которой Бесику и его коллегам места не было, но я для него необременительную строку в своем бюджете сохранил, потому что внешние связи суть понятие размытое, и должен там быть Бесик или нет — этот вопрос до конца не прояснен. Да будь он хоть сто раз душегуб, а вот пригодился же.
И о продуктах позаботился — вся кухня коробками заставлена: консервы, галеты, чай, «Нескафе». На целый месяц хватит, даже если не экономить. Куда мне столько? Он же обещал, что новый паспорт через неделю будет, максимум через десять дней.
Но при всем при этом, квартирка — полное дерьмо. Давненько я в таких лачугах не бывал. Все какое-то облезлое, ободранное, с потолка паутина клочьями свисает. И запах странный — будто здесь что-то жгли, а потом это что-то долго разлагалось, пока не разложилось окончательно на атомы и молекулы. А проветрить нельзя: Бесик строго-настрого приказал ни форточки, ни окна не открывать.
Очень сильно воняет.
Никакого дезодоранта в туалете, как и следовало ожидать, нет. И туалетной бумаги там тоже нет. На сливном бачке стопка аккуратно нарезанных газетных прямоугольников. Из газеты на грузинском языке.
Похоже, что эти газетные обрезки и есть единственное мое развлечение на все время пребывания в конспиративной квартире Бесика. Потому что больше никаких печатных материалов здесь нет. Совсем. Если не считать выцветшей и тоже газетной макулатуры, разложенной в несколько слоев по полу для звукоизоляции, чтобы соседи не услышали, что в пустой квартире над ними кто-то ходит. Макулатура эта тоже на грузинском, так что для организации досуга она бесполезна, а вот на нервы действует. Шуршит. Она шуршит, когда ходишь, что-то шепчет, когда просто стоишь, и еще шевелится сама по себе, как будто сквозняки по квартире гуляют.
А сквозняков здесь нет и не может быть, потому что квартира закупорена наглухо.
Может, там укрылось какое-нибудь существо, под этими газетами, то самое, которое жгли, а оно теперь под газеты заползло и там воняет и шевелится?
А подход к зашторенным окнам заблокирован. Там стоит вдоль всей стены нечто громоздкое, и накрыто оно серой дерюгой. Мешки для картошки из такой дерюги раньше делали.
Я мешковину скинул, подняв облако пыли, и обомлел.
Я ведь, как только понял, что мой «Брегет» умер, сразу же по квартире быстрым шагом прошелся — может, другие какие часы есть, работающие. Так не нашлось никаких часов. Ни ходиков с кукушкой, ни башенных с маятником и перезвоном каждую четверть часа, ни электронной коробчонки с зелеными цифрами на дисплее.
А тут — на тебе.
Обнаружились часы. Но для полного их описания нужен какой-нибудь мировой гений типа Сальвадора Дали, потому что они вполне в его стиле. Потому что это песочные часы, но не какие-нибудь там, а приблизительно с меня ростом. Метр семьдесят. Два полуметровых конуса в кованом чугунном переплете, и в нижнем, навскидку, ведра три речного песка. Судя по количеству песка владелец этих часов минутами особо не интересовался, а все больше годы отсчитывал. Падает, скажем, в новогоднюю полночь последняя песчинка, он тут же шампанским — бабах! — и начинает новый отсчет времени. Интересно было бы посмотреть, как это у него получалось. Прямо-таки любопытно. Я часы попробовал перевернуть — да куда там! Их пошевелить невозможно. Центнера три навскидку, может чуть меньше, но не намного.
Как только это сооружение не провалилось до сих пор к соседям снизу?
А напротив — метрах в двух, у противоположной стены, — нечто еще более удивительное, чего я здесь уж никак не ожидал увидеть, я даже сперва решил, что это одна из первых моделей домашнего кинотеатра, из тех, которые мы в конце девяностых по кремлевским кабинетам развозили в качестве новогодних знаков уважения. Потому что сначала я уперся взглядом в огромный изогнутый экран, метра полтора по диагонали, а процессор размером в бабушкин рундук разглядел чуть позже.
Толстый сетевой кабель уходил куда-то в стену.
На процессоре, рядом с кнопкой включения, горела маленькая зеленая лампочка.
Я нажал кнопку. Экран засветился, от чего отражение песочных часов за моей спиной пропало, и появились две надписи, одна огромная, от края до края, — «ЛАХЕЗИС», а вторая, маленькая, внизу: «ВВЕДИТЕ ВАШЕ ИМЯ».
Я постоял немного, подумал и напечатал на установленной под экраном клавиатуре: «ОРЛЕНОК ЭД».
ОРЛЕНОК ЭД И ТЕХНИЧЕСКИЙ ПРОГРЕСС
«ВАМ НАДО ВВЕСТИ ПАРОЛЬ ИЗ 6–12 ЦИФР. ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ ПАМЯТНАЯ ДЛЯ ВАС ДАТА, НЕ СОВПАДАЮЩАЯ С ДАТОЙ ВАШЕГО РОЖДЕНИЯ».
Ну это как раз легче легкого — что может быть более запоминающееся, чем день, когда произошла катастрофа. Двадцать пятое октября. Двадцать пять десять. Но здесь четыре цифры, а надо больше. Тогда пусть будет двадцать пять десять двадцать девять — день начала Великой депрессии в Штатах, когда за считанные часы все ценные бумаги подешевели в десять раз, и биржевые маклеры стали выпрыгивать из окон небоскребов на Уолл-стрит.
Забавно, что наша катастрофа случилась тоже двадцать пятого октября. Совпадение. На самом-то деле, она произошла неделей раньше, когда была памятная встреча в Кремле, на которой у нашего самого главного случилось помутнение рассудка, и он начал объяснять высшему руководству страны, что надо что-то менять в жизни. Что не весь еще бизнес собрался за кремлевскими стенами, некоторые до сих пор снаружи пребывают. Города всякие снаружи находятся, деревни, поселки городского типа. В них люди живут. И надо бы ввести какое-нибудь единообразие — чтобы и в Кремле и снаружи правила хоть как-то совпадали. Хорошо бы, конечно, чтобы везде были те правила, которые они в Кремле для себя и своих приятелей установили: всем будет одинаково хорошо.
Или пусть в Кремле будут такие правила, которые они установили для всех, кто снаружи. Черт с вами — пусть всем будет одинаково плохо. Но либо так, либо эдак, а не так, как вы удумали.
Прямо под телекамерами так и сказал.
После этих слов надо было валить из страны немедленно, не дожидаясь, пока встреча закончится. Тут же. Так нет, еще сидели, размышляли чего-то. Не посмеют! А вот и посмели. Да мы их всех порвем на куски! Ну и как? Не утомились на куски рвать?
Печатаю: «251029».
«ПОВТОРИТЕ ПАРОЛЬ».
Печатаю: «251029».
«ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ОРЛЕНОК ЭД. СЕЙЧАС С ВАМИ БУДЕТ ГОВОРИТЬ ЭЛИЗА».
И тут же появилась девушка на экране, по имени Элиза. Отчество и фамилия неизвестны. Ей лет примерно пятнадцать, так что по отчеству к ней, скорее всего, никто никогда еще не обращался. Хрупкое такое создание — на голове шляпка дурацкая, мышиные косички торчат и букетик фиалок в лапке. Она начинает со мной разговаривать. Я ей отвечаю. Она мне вопрос, я ей ответ. Она мне другой вопрос, а я ей снова ответ. Посредством нажимания кнопочек на клавиатуре.
Еще пребывая в необременительном статусе свидетеля, гарантированном мне всеми высочайшими покровителями и клиентами, я вот так с очередной чугунной рожей общался: вопрос — ответ, вопрос — ответ. Только чугунная рожа эта, хоть и с определенными оговорками, принадлежала все-таки к гомо сапиенсам, у этого конкретного сапиенса в черепной коробке нерегламентированный процесс возбуждения нейронов происходил. В то время как наблюдаемое мною чудо с косичками есть всего лишь нашлепка на хитрой компьютерной программе, и если у этого чуда что-то и возбуждается, то исключительно по наперед заданному алгоритму. Я попытался сообразить, как такой алгоритм может быть устроен, весь от напряжения вспотел, но так и не сообразил. Полнейшее ощущение беседы с живым человеком, единственно что — через клавиатуру. Просто полное. Наука. Технический прогресс.
Хоть и увлекательно, но целиком погрузиться в это интересное занятие у меня не получается. Меня мучает неразрешенный вопрос.
Я вообще не понимаю, не только почему вдруг не сработали мои многочисленные связи, но и что у них могло на меня быть помимо просто тупой злобы. Ну предположим, кто-то на самом верху осатанел окончательно и перешел к тактике выжженной земли. Но хоть какое-то формальное основание для всего этого должно быть, хоть один бумажный клочок с моей подписью или еще что. Да еще и заявились по месту прописки. Хорошо, предположим, что команда из Кремля поступила неожиданно, и они рванулись немедленно исполнять. Исполнительское рвение часто опережает мысль. Предположим далее, что до поступления команды они мною настолько не интересовались, что даже не установили, где я живу на самом деле. Но ведь все телефоны мои у них на контроле были с самого начала наезда на компанию, не просто даже на контроле, а на прослушке в реальном времени, я это точно знаю, потому что доброжелатели из их числа распечатки моих разговоров мне уже на следующий день демонстрировали и еще советы подавали, кому лучше не звонить, о чем лучше не говорить. За умеренное вознаграждение, понятное дело.
Так что, они точно знали и где я нахожусь, и куда собираюсь, и с кем встречаться намерен.
Почему же они поперлись на квартиру в Перово?
Ладно. Предположим, что на них всех нашло временное умопомрачение, и вся эта кодла — прокурорские, эфэсбэшники, группа силового сопровождения на трех машинах, — оказалась во дворе хрущевской панельной пятиэтажки. Когда они этот дом увидели — унылый, обшарпанный, в ржавых пятнах, — они не поняли сразу же, что такой человек, как я, в подобной лачуге жить никак не в состоянии? Что это противоестественно, если хотите.
Я во что угодно поверить могу, но в такое — нет. Увольте.
Но если они знали, что меня там нет и быть не может, зачем они туда потащились?
По глупости? Может быть, что и по глупости. А вдруг в этом есть потаенный глубокий смысл?
Вот вопрос.
Не дает мне этот вопрос покоя. Что-то здесь есть, до чего я никак додуматься не могу, а оно может иметь принципиальное для меня значение. Возможно, какой-то зловещий план тут скрывается.
А я этот план раскусить не могу, поэтому в игрушки играюсь. Все равно делать больше здесь нечего, разве что грузинский язык по газетным обрезкам в сортире изучать.
Так уж сложилась моя жизнь, что до сих пор мне в компьютерные игры играть не приходилось. Ой, вру — раз или два согрешил: была какая-то странная игра, в которой на экране перемещалась тарелка с недоеденной яичницей, и на яичницу эту садились жужжащие мухи, в которых полагалось тыкать вилкой. У вилки имелся оптический прицел, и если в муху удавалось попасть, то наколотое на вилку насекомое смешно задирало лапки, исполняло первые такты из арии Каварадосси — «Мой час пробил, вот я умираю» — и укладывалось на краю тарелки. При промахе же раздавался противный скрежет, вилка скручивалась штопором, и надо было зацепить мышкой одну из золотых монет в нижней левой части экрана, перетащить ее к кожаному мешку и опустить в него, тогда испорченная вилка выправлялась и можно было продолжать охоту. После убийства десяти мух запас золотых монет со звоном пополнялся, происходил переход на новый уровень, увеличивалась скорость полета тарелки, а движения насекомых становились все более и более хаотичными.
В офисе говорили, что после какого-то уровня мухи перестают летать, и тогда надо собрать с тарелки сотню образовавшихся мушиных трупиков и поджарить их в микроволновке, игра перейдет на какой-то совсем уже новый этап, где поджаренные мухи будут использоваться в качестве смертоносного оружия против черных тарантулов.
Пару раз, как я уже сказал, я попробовал поиграть, но дальше первого уровня не продвинулся и вообще понял, что рискую провести остаток жизни, тыкая вилкой в мух, — такая перспектива меня не обрадовала, и на этом мое общение с игровыми программами прервалось надолго. Думал что насовсем, но ошибся, как видите.
Потому что общение с девушкой Элизой оказалось первой ступенью в компьютерной игре, обнаруженной в компьютере под покрывалом из мешковины. Игра эта называется «Лахезис», и занимает она какие-то невиданные гигабайты памяти. Наверное, поэтому ничего, кроме этой игры, в компьютере нет. Не помещается там больше ничего.
Ну что ж. По крайней мере, не надо в мух вилкой тыкать.
Элиза: «ТЫ ГОТОВ НАЧАТЬ ИГРУ, ОРЛЕНОК ЭД?»
Печатаю: «ГОТОВ. ВО ЧТО ИГРАЕМ?»
Элиза: «СЕЙЧАС УЗНАЕШЬ, ОРЛЕНОК ЭД».
КОСТИК. КАМЕНЬ ПЕРВЫЙ
Меня зовут Константин. Когда я был маленьким, родители меня называли Костиком, а ребята во дворе и в школе — Костяном. А еще Костлявым и просто Скелетом. Но это детское прозвище оказалось недолговечным, потому что после истории со Штабс-Тараканом меня стали звать Квазимодо. Так меня называют и сейчас, но исключительно за спиной. В глаза меня так никто не называет, а обращаются по имени — Константин или Константин Борисович — и на вы, поскольку и это я могу сказать без всякой ложной скромности, прошедшая уже часть моей жизни была прожита вполне достойно и добился я многого.
Такое не всякому удается.
Есть, конечно, люди, добившиеся существенно большего и занимающие намного более высокое положение, например мой лучший друг Фролыч, но я им нисколько не завидую, и вот почему.
Если бы меня попросили определить какое-либо мое личное качество, выделяющее меня среди прочих людей, то я бы оказался в некотором затруднении, потому что всю свою жизнь я старался вести себя так, чтобы совершенно ничем не выделяться. Если представить окружающую меня среду в виде плоской карты, состоящей из разноцветных геометрических фигурок, то фигурка, соответствующая мне, не имела бы никакой постоянной окраски, а приобретала бы цвет, гармонирующий с непосредственным окружением, и даже форму свою меняла в зависимости от того, кружочки, квадратики или треугольнички доминируют по соседству.
Прежде всего, именно этой незаметности я обязан тем, что свою жизнь обоснованно считаю удавшейся, потому что везде и всегда меня принимали за своего, и я никого не раздражал, как раздражают привлекающие внимание.
Но чтобы уж до конца быть честным, скажу здесь же, что это была не единственная причина, хотя и очень важная. Если вы посмотрите по сторонам, то непременно убедитесь, что таких незаметных, как я, в любом человеческом сообществе больше, чем воды в огурце. А везет, как мне, далеко не всем. Поэтому должно быть еще что-то, и оно, конечно же, было. Это что-то — мой друг Фролыч, которому я обязан ничуть не меньше, чем своему природному таланту приспособляемости.
Однако же одна, пренеприятная кстати, особенность у меня есть, но я о ней обычно никому не рассказываю.
У меня довольно редкое психическое заболевание. То есть, я на людей не бросаюсь, Наполеоном или индийским вице-королем себя не считаю, но страдаю, как говорят врачи, от особой формы аффектогенной амнезии. Амнезия — это полная или частичная потеря памяти. Аффектогенная амнезия — это когда человек напрочь забывает всякие очень для него неприятные события, а все остальное нормально помнит. У него внутри срабатывает какая-то блокировка, защищающая его от неприятных воспоминаний. Так вот: некоторая необычность моего медицинского случая состоит в том, что у меня все ровно наоборот — все спокойные периоды моей жизни будто затянуты серой пленкой, а хорошо и по-настоящему ярко помню я по преимуществу, то, от чего нормальный аффектогенный амнезик полностью избавлен.
Даже самые нормальные люди, как правило, практически не помнят, что с ними происходило в первые три года жизни. Я тоже не помню — все, от самого первого дня моей жизни и на протяжении целых трех лет, как будто стерто ластиком. Предположим, что это нормально. Но я и потом ничего не помню, вплоть до четвертого класса начальной школы, когда развернулась история вокруг папаши Фролыча. Если бы я был обычным аффектогенным амнезиком, я бы, скорее всего, именно эту историю забыл, а все остальное помнил бы. Так считают врачи. Поэтому они и говорят, что у меня особый случай.
Мое самое первое детское воспоминание, если не считать непосредственно дня появления на свет, — это не мама с ложкой и не папа с ремнем. Я помню лестничную площадку в подъезде, на которой я стою в коротких серых штанах на бретельках и белой рубашке. На эту лестничную площадку выходят две высокие коричневые двери — одна наша, а вторая соседская — и еще одна дверь затянутая проволочной сеткой. Это лифтовая дверь. А напротив меня стоит мой сосед и ровесник Гришка Фролыч в сатиновых шароварчиках и синей рубашке в полоску.
Вот что еще интересно с медицинской точки зрения — на это все врачи обращали внимание, — что все мои воспоминания непременно связаны с Гришкой Фролычем. Есть Фролыч — все помню до мельчайших деталей, нет Фролыча — сплошная серая пелена. Как будто ничего со мной не было, а просто я в промежутках от одного появления Фролыча (или даже простого упоминания о нем) до другого находился в анабиозе. Причем нельзя сказать, что именно с Фролычем у меня связаны какие-то неприятные ассоциации, он был моим первым и единственным другом. Поэтому врачи предполагали сперва, что мой особый случай — не такой уж и особый, просто наша с Фролычем дружба была настолько захватывающей и яркой, что когда я был не с ним, то чувствовал себя глубоко несчастным, поэтому периоды разлуки моя ущербная память блокировала.
Совершенное недоумение у врачей вызвало то, что у Фролыча обнаружилось то же самое психическое расстройство, что и у меня. Он помнил самый первый свой день в роддоме, потом провал был в памяти на три года, и сразу же лестничная площадка, три двери, а напротив него я — в серых штанах и праздничной белой рубашке. Праздничной — потому что у меня день рождения. И у Фролыча тоже день рождения. И еще Новый год. Первое января.
Про день рождения надо сказать особо. Потому что это первая, пожалуй, загадочная штука во всей нашей с Фролычем истории. Дело в том, что уже в нежном трехлетнем возрасте мы непонятно каким образом, но совершенно доподлинно знали, как смухлевали и его, и мои родители с нашим днем рождения. Мы с Фролычем появились на белый свет практически одновременно, в одном и том же роддоме и за несколько буквально минут до наступления Нового года. И наши родители, не сговариваясь, потому что они тогда знакомы не были, уломали директора роддома, чтобы он записал наше рождение не в старом году, а новом. Эти несколько остававшихся до полуночи минут делали нас с Фролычем на год старше, а значит, и призыву в армию мы подлежали бы на год раньше. Вот, чтобы этого избежать, родители и надавили на директора роддома.
Мои всегда считали, что Фролыч мне эту историю рассказал, узнав каким-то образом от своих. А старики Фролыча были уверены, что как раз наоборот. Вот только объяснить, откуда Фролыч знает, как был одет его папаша во время разговора с директором роддома, и откуда мне известно, какими именно аргументами воспользовался мой батя, они никак не могли. А мы это т о ч н о з н а л и. Даже сейчас картинка перед глазами стоит — туманная, как будто через запотевшее стекло смотришь, но если напрячься, то вполне разборчивая.
Сначала я за свою психическую болезнь винил родителей — может, они непосредственно перед моим зачатием, да и после него, пили какую-нибудь гадость или курили как два паровоза, или отец как-то неправильно с матерью обошелся, причинив ей физическое или душевное страдание, повлиявшее на мое внитриутробное развитие. Мало ли что может быть в семейной жизни. Но когда я узнал, что у Фролыча то же самое, что и у меня, то на родителей думать перестал.
Один наш с Фролычем знакомый чудак, сильно интересовавшийся всякими летающими тарелками и пришельцами из космоса, узнав, что мы родились в одно и то же время и в одном и том же месте, выстроил вокруг нас целую теорию про неведомую космическую силу в виде луча, которая как раз в момент нашего рождения непонятным образом воздействовала на грауэрмановский роддом, превратив нас в нетипичных аффектогенных амнезиков. Он еще говорил, что такие случаи в истории известны, но все они происходили, когда современной медицины не было, и если бы советские врачи занимались не своим псевдонаучным шарлатанством, а серьезно отнеслись бы к эзотерическим знаниям, то их бы наш с Фролычем случай совершенно не удивлял.
Я вам сейчас объясню, как работала моя (и Фролыча тоже) дефектная память. Вот например, то самое новогоднее утро на лестничной площадке, которое мы оба помним. И день, когда раскрутилась история вокруг отца Фролыча, спустя восемь лет. Все эти восемь лет, как утверждают мои родители, я был совершенно нормальным ребенком, и никаких проблем с памятью у меня не возникало. А в тот день, когда случилось с отцом Фролыча, у меня все предыдущие восемь лет как будто затянулись серой занавеской. Не то чтобы я перестал узнавать родителей или там одноклассников или забыл, чему меня в школе учили целых четыре года, с этим, как это ни странно выглядит, все было в порядке, но вот спроси меня, о чем я думал вчера или позавчера и что чувствовал, хорошо мне было или плохо — все это как в тумане. Такой провал на целых восемь лет. Нас в классе, к примеру, было тридцать шесть человек, и в то чертово утро, когда эта самая история приключилась, я каждого из них в лицо знал, и по имени, и по кличке, и кто из них отличник, кто двоечник, кто друг, кто враг, — все такое. Но все они были для меня не живыми людьми, а будто бы картонными фигурками с подписями — как какую фигурку зовут. И потом вот всю жизнь так же точно было. Как если бы я через реку переправляюсь по белым камням: постоял на одном — прыг на следующий, а между камнями расстояние в годы. И вся моя жизнь как раз из поочередного стояния на этих белых камнях состоит, а все, что между ними, не считается, будто бы и не было ничего, хотя сам факт продвижения вперед нормально фиксируется сознанием.
Вот я сказал про жизнь, состоящую из стояния на белых камнях, и хочу уточнить. Может так показаться, что я на очередном камне просто отдыхал, готовясь к очередному прыжку. А на самом деле совсем наоборот. Самое важное в моей жизни происходило во время этого стояния, а в полете от камня к камню я не жил, а просто существовал, потреблял пищу, спал, овладевал знаниями, я даже Фролыча женил во время одного из таких прыжков: постоял на камне, прыгнул — и мы уже в загсе, а я у Фролыча свидетелем. И еще одна важная вещь. По всей моей жизненной истории получается, что вот эти самые камни, если пользоваться аналогией с переправой через речку, должны быть непременно черного цвета. Потому что все самое неприятное, что у меня в жизни было, происходило как раз на этих камнях. Неприятное даже не столько потому, что случалась какая-то беда, хотя и этого было предостаточно, а потому, что на камнях я вдруг каким-то непостижимым образом начинал в ы д е л я т ь с я, а это всей моей природе было просто противно. Но я вот сказал, что камни белые, и ничуть об этом не сожалею, потому что задерживаясь, на них, я жил, и без них у меня вообще никакой жизненной истории не было бы, а получилась бы в результате только черточка между двумя датами.
Итак, с Фролычем я познакомился в трехлетнем возрасте, в свой и его день рождения, совпавший с первым днем нового года. Было темное новогоднее утро, родители крепко спали, а я тихо сполз со своей кровати, оделся и на цыпочках пробрался в общую комнату, где стояла елка. Она была высокая, до самого потолка, и от нее пахло лесом. На елке висело много всяких игрушек и самодельных разноцветных гирлянд. Но сейчас меня интересовала не елка, а лежащие под ней подарки. Там должен был быть подарок от Деда Мороза к Новому году и от папы с мамой к дню рождения. Я нащупал под елкой квадратный предмет в шершавой оберточной бумаге и еще наткнулся на холодное и железное. От этого железного пахло металлом, краской и новенькой резиной. Когда я понял, что это настоящая педальная машина, я очень обрадовался. Я так обрадовался, наверное, потому что всю свою предыдущую жизнь мечтал о педальной машине. Я так думаю, что я о ней мечтал, хотя и уверен, что увидел ее в тот день впервые. Я сразу захотел сесть в эту машину и поехать в далекие страны. Даже забыл про квадратное в шершавой бумаге. Но тут случилось нечто странное. Я хотел сесть в машину, а меня как будто чья-то рука тащила к входной двери. Я упирался, а она меня тащила. И вот я уже стою на лестничной площадке, а передо мной мальчишка в синей полосатой рубашке и сатиновых шароварах.
Я только запомнил, что у него были совсем белые волосы, как снег за окном, и круглые глаза слегка навыкате. Еще я почувствовал странную вещь, которую тогда никак не мог высказать, потому что был совсем маленький и глупый. Я эту вещь почувствовал, но не понял. Понял уже потом, когда вырос. Я почувствовал, что вижу очень какого-то близкого мне человека, который как будто я сам, только и разницы, что я рыжий, а он белобрысый. И если он что сделает, то в тот же момент я это самое сделаю. Что он подумает, то и я подумаю. Что он захочет, того же и я захочу. Если ему плохо будет, то и мне плохо, а если ему хорошо, то и мне хорошо. Что мы с ним совсем свои, такие свои, что даже папа и мама по сравнению с этим чужие. Когда я немного вырос, я узнал, что есть такое слово «друг». Вот тогда я и понял, что почувствовал, увидев его впервые: что он и есть мой единственный, настоящий друг на всю жизнь.
Это такое было странное и замечательное чувство, что я вовсе не удивился, узнав, что и у него сегодня день рождения. Я побежал обратно в квартиру, выкатил свою новую педальную машину, на которой я только что собирался поехать в далекие страны, и подарил ему насовсем. А он, как оказалось, нашел под своей елкой красный трехколесный велосипед с блестящим звонком и тут же подарил его мне. Я принес ему шершавый бумажный квадрат, так и не заглянув внутрь, а он мне — индейский головной убор с перьями.
Мы еще долго дарили друг дружке всякие вещи — свои и родительские, просто остановиться не могли. Я так думаю, что я в жизни, хоть и был иногда счастлив, но таким счастливым, как в то новогоднее утро, не был никогда. (Во всяком случае до того момента, пока родители не проснулись.) Это вот ощущение счастья у меня наступило и все усиливалось и усиливалось вовсе не из-за того, что у меня появился красный велосипед или все остальное прочее, что мне Фролыч натаскал из своей квартиры; я все счастливее становился как раз из-за того, что сам дарил ему всякие вещи, и, чем больше дарил, тем лучше мне делалось на душе. В какой-то момент, кажется, после того как он мне вытащил волчью голову, а я ему в ответ принес отцовский фотоальбом. Я ему отдал фотоальбом, и такая волна какого-то неземного блаженства меня охватила, что я прямо тут же на лестничной клетке и описался от счастья. Я и сейчас помню, как испугался, подумал, что он будет стыдить меня, что я, как маленький.
Так оно и случилось. Он, когда увидел, выставил в мою сторону указательный палец и засмеялся. Это был очень противный смех, такое заикающееся взвизгивание, которое невозможно было слышать, а хотелось спрятаться или убежать.
Вот только убежать я не успел, и это очень хорошо получилось, потому что иначе не знаю даже, как сложилась бы моя жизнь.
Я просто заплакал. Не столько даже от стыда или обиды, как потому, что мне страшно и больно стало потерять насовсем быстро съеживающееся чувство непостижимого родства, а оно исчезало на глазах под аккомпанемент напоминающего ослиный крик издевательского смеха.
Не знаю уж, что он там почувствовал в этот момент, но смеяться перестал, подошел ко мне, обнял и поцеловал в щеку. Очень серьезно, я бы сказал — даже торжественно.
И знаете что — в секунду все вернулось! Будто бы и не было ничего — ни мокрых штанов, ни смеха, ни страха потери. Опять был целый мир где-то рядом, а здесь, на лестнице, мы вместе, а он обнимает меня и прижимает к себе.
Правда, прижимал он меня довольно аккуратно — штаны были все же мокрыми, — но и этого мне было более чем достаточно.
Потом родители проснулись, и началась, как теперь принято говорить, разборка. За мокрые штаны влетело, само собой, но еще оказалось, что Фролыч, помимо прочего, умудрился мне подарить наградной отцовский пистолет. Как уж он его из сейфа вытащил, никто не знает толком. Так вот и познакомились наши родители. Как сейчас помню: папаша Фролыча в брюках с синими лампасами и белой нижней рубашке с вышивкой на груди стоит у нас в большой комнате у елки, а мой батя протягивает ему коричневую кобуру, и лицо у него такое все извиняющееся.
Меня батя никогда пальцем не трогал. Телесные наказания в семье у нас не были приняты. Разве мать иногда выдаст поджопник, но это как-то несерьезно было, и я даже не плакал. А вот в тот день, как я думаю, я очень был близок к тому, чтобы получить по первое число. Потому что, когда все вещи вернулись на свои места, отец раскрыл красный плюшевый фотоальбом, подаренный мной Фролычу, и стал просто весь белый как снег. У него даже руки заходили ходуном. Мать заглянула в альбом и ойкнула. Она еще спросила у отца: «Ты думаешь — он видел?» — а батя ей шепотом: «Эти своего не упустят». Потом они из альбома фотографии выдирали, резали их ножницами и топили мелкие кусочки в унитазе.
Я сразу понял, что, подарив Фролычу этот альбом, я сильно подвел своих родителей, хотя уразуметь, почему подвел и каким именно образом, никак не мог. Теперь-то я думаю, что в альбоме были фотографии отца с какими-то людьми, которых посадили либо за генетику, либо за космополитизм. Вот он и испугался, когда этот альбом попал в руки полковнику МГБ. Хотя, скорее всего, Гришкин отец в альбом так и не заглянул. Ему не до того было, ему надо было поскорее наградной пистолет вызволять.